— Я пойду, — сказал Стасик.

Юрка нахмурился и замолчал. Долго сидели они рядом, глядя в разные стороны.

— Знаешь, где я их нашел? — заговорил Стасик. — В муравьиной куче. Гляжу, муравьи мечутся как угорелые, ну, я взял сук да и давай ковырять… — Стасик умолк, прислушался. — Юр! Фашисты летят!

— Наши это! — дернул Юрка плечом. — Я по голосу узнаю… Ну а дальше?

— Ковырнул, а там вот этот ящик. Я бы и ракетницу нашел, да тут подскочил Жорка, оттолкнул меня и давай сам копаться. Сграбастал ракетницу, гад рыжий… А я ее первый увидел. Говорю ему: «Пускай у нас все будет пополам — и ракеты, и ракетница…» А он говорит: «Нашел дурака! Ракеты твои перестреляешь, а ракетница останется…» Он и ракеты хотел отнять. Не вышло!

Из глубины леса, с той стороны, где клуб, вылетела зеленая ракета. Она красиво изогнулась в небе наподобие огромного знака вопроса и медленно растаяла.

— Летят! — вцепился в Юркину фуфайку Стасик. — И ракета!

Юрка открыл было рот, но колкий страх приморозил язык к нёбу: на большой высоте, раздирая сумрачную пелену вечернего неба, двигалась стая «юнкерсов». Черные капли отделились от самолетов и с металлическим воем понеслись на притихший поселок. Капли увеличивались, росли, и от них трудно было оторвать взгляд. Капли падали прямо на голову. Ребята не помнили, как оказались лежащими на земле у поленницы дров. Все вдруг провалилось в какую-то яму. Сколько времени продолжалась бомбежка? Минуту? Час? Они не знали. Какая-то сила придавила их к земле и не давала поднять голову. А земля вздрагивала и тряслась, будто от страха.

Словно злой великан на ходулях прошагал по поселку. «Ух! Ух! Ух!..» Ушел, а следы остались — глубокие черные ямы, и долго еще в них курился ядовитый зеленый дымок.

Вставать с земли не хотелось.

Не хотелось ни о чем думать, даже радоваться, что черные стальные капли пронесло мимо. Тишина, звенящая, похоронная тишина.

И вдруг где-то за домами, вблизи — прерывистый дикий вопль.

Стасик сел на землю, дотронулся до Юрки.

— Кричат.

— На Кооперативной, — сказал Юрка, поднимаясь. — Поглядим.

В переулке уже толпился народ.

Крупная фугаска угодила в угол бревенчатого пятистенка. Дом так и сел на корточки, словно собирался перепрыгнуть через дорогу. В пролом в стене свободно могла бы въехать машина. Юрка и Стасик, держась друг за друга, пытаются заглянуть в эту огромную прореху. Но взрослые все загородили. Только видно, как на исчерканной осколками стене, чуть покосившись, висят ходики с тремя богатырями на циферблате.

Что-то страшное там, за неподвижными спинами людей. Юрке хочется убежать отсюда подальше. И не может. Ноги словно примерзли к земле. Будто сквозь вату, слышится разговор:

— Всю семью под корень вырубил… Даже младенца не пощадил!

— Господи! Что на белом свете деется?

— Лютует, сволочь!..

— У-у-у, звери! — скрипнул кто-то зубами.

— Вон фершал идет!

— А что толку? Мертвых не воскресишь.

Юрка, увлекая за собой Стасика, выбрался из толпы.

— Они чай пили, когда их убило, — сказал Стасик. — Всех пятерых.

Юрка молчал. Больше не сказав друг другу ни слова, они разошлись.

Гусь, оступаясь, взобрался на свое крыльцо. Горьковатый тревожный запах взрывчатки преследовал по пятам. В обледенелую ступеньку крыльца глубоко вонзился длинный зазубренный осколок. Снег вокруг него растаял. В избе было холодно. Пахло штукатуркой и улицей. Стекла мрачно поблескивали на полу. Из печи осколок выломил красный кирпич. Дверь в другую комнату, раньше заколоченная, распахнулась настежь и держалась на одной петле. Большое зеркало над кроватью треснуло посередине. Рамка с фотографиями покосилась. Только медный самовар с короной-конфоркой на голове по-прежнему весело сиял в углу на чурбаке, гордясь своими медалями, выбитыми на желтой выпуклой груди.

Бабка рукавом смахнула со стола на пол штукатурку, стекла и стала собирать ужин. В углу на табуретке маячила чья-то сгорбленная фигура.

— В черковь перештали люди ходить, — услышал Юрка знакомый шепелявый голос, — вот гошподь бог и накажал жа грехи тяжкие. Егор-то на штарости лет, чарство ему небешное, штал бежбожником… Жабыл и дорогу в черковь… А гошподь, он все видит… Гошподь, он ничего не жабывает!

Юрке противно было слушать этот шепелявый голос, он сбоку посмотрел Ширихе в лицо и спросил:

— С чего это у тебя такая здоровая бородавка выросла?

Шириха так и подскочила.

— Глажищами-то жыркает, чишто шыч, — проворчала она, отворачиваясь от Юрки.

— Не хошь щец похлебать, Марфа? Постные… А то все говоришь.

— Пойду я… Надыть еще кожу подоить.

Марфа Ширина ткнула клюкой в дверь.

— Меня-то гошподь бог помиловал. Ни единого штеклышка не вылетело. Он, гошподь, жнает, кого накажывает… У Губиных курятник в щепки ражнешло. Прощевай, Вашилиша.

— Эй, тетка! — крикнул ей вслед Юрка. — Заладила: «Гошподь», «гошподь»! Где он, бог-то? На небе одни самолеты…

Шириха так хлопнула дверью, что с рамы еще одно стекло упало и разбилось на подоконнике.

Бабка, стуча деревянной поварешкой о чугун, наливала Юрке щи в тарелку.

ТРУДНО ЖИТЬ БЕЗ САПОГ

В доме бабки Василисы стали твориться непонятные вещи. На дню несколько раз из буфета пропадали хлебные карточки и снова находились. Однажды, проснувшись утром, бабка не обнаружила свои валенки, которые положила на ночь в печку просушиться. Бабка засунула голову в печь и долго шарила там рукой.

— Что за наказание? — испуганно сказала она. — Нечистая сила в доме завелась… Тьфу!

Юрка прыснул со смеху.

— Чего зубы-то скалишь? — подозрительно посмотрела на него бабка. — Не ты ли озорничаешь?

— У тебя нос в саже, — сказал Юрка.

Бабка подошла к зеркалу и, послюнив конец платка, стала тереть свой толстый нос.

— Нащепай лучины, — сказала она.

Юрка взял с шестка сухое сосновое полено, зажал его между коленями и большим ножом с деревянной ручкой стал откалывать щепки. Бабка запалила лучину и хотела положить в печку, под дрова, но… тут увидела свои валенки.

Они рядышком стояли на самом видном месте.

Горящая лучина рассыпалась, а бабка, пятясь от печки, стала креститься.

— Домовой?..

— Где? — подскочил Юрка к печке и, заглянув в черный проем, разочарованно произнес:

— Какой же это домовой? Твои валенки…

Бабка молча подобрала обуглившуюся лучину и затопила печь. Юрка, сидя на подоконнике — своем любимом месте, — делал вид, что смотрит в окно. На самом деле краем глаза он следил за бабкой.

Маленькая, крепкая, в белом платке, она ловко, без всякой суеты управлялась у большой громоздкой печи. Когда она нагибалась за чем-нибудь, тонкий поясок передника с завязкой сползал к лопаткам. Бабка все время поправляла его. Старенькая, застиранная юбка спускалась до пят. На шерстяной вязаной кофте, чуть ниже ворота, — дырка.

Бабка ворочает в печи ухватом, а красный отблеск весело пляшет на залатанном фанерой окне. На кухне тепло, а на улице снег с неба сыплется. Четыре сосны, что стоят на пригорке, побелели. И крыша вокзала стала белой.

Не успели сесть за стол — пришла Шириха. Юрка первым долгом посмотрел на ее ноги. Они были обуты в крепкие, даже неподшитые валенки. На голове Ширихи, как всегда, качались «заячьи уши». Юрка все время удивлялся: зачем она завязывает концы своего платка на голове, а не на шее, как все люди? Он мысленно так и прозвал ее: Заячье ухо.

— Шлыхала новошть, Вашилиша? — с порога затараторила она. — Германеч к шамой Мошкве подошел… Шветопрештавление!

— Чаю налить? — спросила бабка.

Шириха, не раздеваясь, уселась за стол, кошелку свою поставила рядом, возле ног.

— Говорят, германеч верующих не трогает, — быстро оглядев скудно накрытый стол, сказала она. — Партейных вешает. Бежбожников.

— Всех не перевешает, — хмуро глянула на Шириху бабка. — Миша мой тоже партейный.

Шириха прикусила язык и, выставив из широкого рукава пальто худую руку, проворно схватила из сахарницы самый большой кусок сахару. Юрка поморщился, но ничего не сказал. Прихлебывал из блюдца чай и в упор смотрел на незваную гостью, которая уже нацелилась жадным глазом на поджаристый картофельный пирог. Попробовав, отодвинула. Видно, обозналась, приняла его за мучной.