Почтовый 22.00 вылетит Агадир.

Из Агадира в Джуби: почтовый прибывает Агадир 0.30. Точка. Сообщите возможность продолжать рейс Джуби.

Из Джуби в Агадир: туман. Ждать рассвета.

Из Джуби в Сиснерос, Порт-Этьен, Дакар: почтовый ночует Агадире.

В Касабланке пилот расписывался в бортовом журнале и щурился от яркого света лампы. Глаза так уставали, что иной раз Бернис был счастлив, когда мог ориентироваться на белую линию прибоя – границу земли и воды. Сейчас в конторе перед ним были ящики, белая бумага, грубая мебель: прочный, осязаемый мир. А в раскрытую дверь он видел мир, опустошенный ночью.

Лицо Берниса раскраснелось от ветра, в продолжение десяти часов массировавшего его щеки. С головы стекала вода. Он вылез из ночного мрака, упрямо жмурясь, как водопроводчик из сточной трубы: в тяжелых сапогах, в кожаной куртке, с прилипшими ко лбу волосами. Вдруг он встрепенулся:

– Вы что же… хотите, чтобы я летел дальше? Начальник аэродрома угрюмо листал бумаги.

– Вы будете делать то, что вам прикажут.

Он уже решил не давать приказа к вылету, а пилот, со своей стороны, решил на нем настаивать. Но каждый считал себя единственным судьей в этом деле.

– Засадите меня с завязанными глазами в гардероб с рукояткой газа и прикажите лететь в нем до Агадира: вот что означает ваш приказ.

Полнота внутренней жизни не позволяла ему ни минуты думать о собственной безопасности: такие мысли приходят только в праздные души, но образ гардероба привел его в восторг. Есть вещи невозможные… но он с ними все-таки справится.

Начальник аэродрома приоткрыл дверь, чтобы выбросить в ночь окурок.

– Смотрите-ка! все видно…

– Что видно?

– Звезды. Пилот разозлился:

– Плевать я хотел на ваши звезды: подумаешь, показались три штуки! Не на Марс же вы меня посылаете, а в Агадир.

– Через час взойдет луна.

– Луна… луна…

Упоминание о луне взбесило его еще больше: разве для ночного полета он когда-нибудь дожидался луны? Что он, новичок, что ли?

– Ладно. Договорились. Ночуйте.

Пилот успокоился, достал сандвичи, заготовленные еще накануне вечером, и принялся мирно закусывать. Он вылетит через двадцать минут. Начальник аэродрома улыбался. Он похлопывал по телефонному аппарату, понимая, что скоро даст сигнал к вылету.

Вдруг, когда все было готово, жизнь замерла, словно оборвалась. Так иной раз останавливается время.

Летчик застыл на стуле, чуть наклонившись вперед, зажав между коленями черные от мазута руки. Его глаза уставились в какую-то точку между ним и стеной. Начальник аэродрома сидел в сторонке, разинув рот, словно ждал тайного знака. Машинистка зевнула, подперла кулаком подбородок, одолеваемая сном. Только песок в часах продолжал пересыпаться. Потом чей-то дальний крик оказался толчком, который снова привел в движение весь механизм. Начальник аэродрома поднял палец. Пилот усмехнулся, распрямился, вздохнул полной грудью.

– Ну, прощайте!

Так иногда обрывается кинолента. И тогда неподвижность с каждым мгновением приобретает все более глубокий смысл музыкальной паузы, потом жизнь опять возобновляется.

Сначала Бернису показалось, что, вместо того чтобы взлететь, он под оглушительный, как морской прибой, рев мотора заползает в сырую, холодную пещеру. Потом он понял, что ему ни в чем нет опоры. Днем округлая выпуклость холма, линия залива, синее небо строили вокруг него мир, в котором он чувствовал себя уверенно; а сейчас он находился вне всего этого, в мире, только еще становящемся из первозданного хаоса. Равнина под ним вытягивалась, унося последние города – Мазаган, Сафи, Могадор, – которые переливались, как подсвеченные снизу витражи. Потом мелькнули огни последних пригородов, последние бортовые огни земли. Внезапно он ослеп.

– Ну вот, я вхожу в молоко!

Пристально следя за указателем поворота, за высотомером, он начал снижаться, чтобы выйти под облака. Его слепил слабый красный свет бортовой лампочки; он ее выключил.

– Что это значит: из тумана я вышел и все-таки ничего не вижу?!

Первые вершины Малого Атласа ускользнули – невидимые, погруженные в воду, молчаливые, как плывущие айсберги: он их угадывал за спиной.

– Дело дрянь.

Он обернулся. Механик, его единственный пассажир, положив на колени карманный фонарик, читал книгу. Из кабины выступала только его склоненная голова, бросавшая опрокинутую тень, Голова светилась, словно изнутри освещенная фонарем, похожая на призрак. Он крикнул: «Эй!» – но голос его затерялся. Он ударил кулаком по обшивке; механик, всплывая в свете фонаря, продолжал читать. Когда он перевернул страницу, лицо его показалось Бернису прозрачным. «Эй!» – крикнул еще раз Бернис; человек, сидевший на расстоянии всего двух вытянутых рук, был недосягаем. Так и не дозвавшись его, Бернис отвернулся.

– Я где-то около Кап-Гира, но пусть меня повесят… дело дрянь…

– Я, должно быть, слишком подался в море, – соображал он.

Он выправил курс по компасу. Он сознавал, что его невольно тянет вправо, к морю, как пугливую кобылу: будто горы слева и вправду теснили его.

– Должно быть, пошел дождь.

Он высунул руку, и она покрылась изморосью.

– Я вернусь к берегу через двадцать минут, когда миную горы, это будет вернее…

И вдруг прояснение! Тучи с неба словно смело, и на нем проступили вымытые, подновленные звезды. И показалась луна… луна – самая надежная из всех ламп! Трижды вспыхнул, как световая реклама, аэродром Агадира.

– На черта мне это нужно! Теперь я с луной!..

II

В Кап-Джуби день поднимал занавес, и сцена показалась мне пустой. Декорации без тени, без второго плана. Как всегда, на своих местах маячили и эта дюна, и этот испанский форт, и эта пустыня. Здесь недоставало почти неуловимого движения, которое даже в тихую погоду наполняет богатством жизни степь и море. Караваны кочевников, бредущие по пустыне, видят, как у них на глазах пересыпаются крупинки песка, и вот по вечерам они раскидывают свои палатки каждый раз среди девственного ландшафта. Так и мне малейшее перемещение в пейзаже позволило бы почувствовать всю безмерность пустыни, но недвижные, бессменные декорации сковывали мысль, как хромолитография.

С этим колодцем перекликался колодец в трехстах километрах отсюда. По видимости все такой же колодец, такой же песок, такие же, навеянные ветром, складки земли. Но там была уже иная, новая ткань вещей. Так ежесекундно обновляется пена морского прибоя. И, только дойдя до второго колодца, я ощутил бы свое одиночество, а у следующего – непокоренная страна показалась бы мне действительно таинственной.

День протекал пустой, не ознаменованный никакими событиями. Время было абстракцией, как космическое время астрономов. Этот день означал только, что земное нутро было на несколько часов выставлено под палящий жар солнца. Здесь все слова мало-помалу утрачивали человеческий смысл. В них уже ничего не содержалось, кроме песка. Самые насыщенные слова, как «нежность», «любовь», не откладывали в сердце никакого балласта. 50

«Если из Агадира ты вылетел в пять часов, ты бы уже дол жен приземлиться».

– Если из Агадира он вылетел в пять часов, он бы уже должен приземлиться.

– Да, старина… но ветер-то юго-восточный.

Небо желтое. Этот ветер за несколько часов перевернет и переформует всю пустыню, месяцами строившуюся северным ветром. Сегодня день перестройки: дюны, подхлестываемые косым ветром, разматываются, как катушки, длинными прядями, чтобы заново смотаться чуть подальше.

Мы прислушиваемся. Нет. Это море.

Что такое почтовый самолет в пути? Это ничто. Между Агадиром и Кап-Джуби, над непокоренной, неведомой землей это товарищ, затерявшийся неизвестно где. Вот сейчас в нашем небе, быть может, возникнет неподвижный знак.

«Если из Агадира он вылетел в пять часов…»

Вас охватывает смутное предчувствие беды. Что значит авария почтового самолета? Это всего лишь затянувшееся ожидание, это чуть повышенный тон в замирающем споре. Потом время становится бесконечным, и его уже трудно заполнить мелкими жестами, обрывочными словами…