Номер Адама – как и несколько других, постоянно используемых сотрудниками Комиссии, – был оборудован хорошим вместительным сейфом, декорированным под тумбочку. Папки сложили, сейф заперли, шифр старательно забыли, ключ растворили в кислоте, кислоту вылили в унитаз. Теперь можно было погулять…
Вдоль дороги торговали молоком, картошкой, копченой и вяленой рыбой – и всяческими мелочами, вытащенными из Т-зоны. Если можно, конечно, назвать мелочью почти невесомые складные семиметровые удилища или приличных размеров мотки мягкой матовой трубки, которая в сумерках и темноте начинает светиться сама, безо всякого электричества. Такая же, но черная трубка – Маша знала – греет, когда становится холодно. Двадцать–тридцать метров развесить по стенам – и можно забыть про отопление зимой. Откуда берется тепло – совершенно непонятно.
Считалось, что границы Т-зон чисто символические – наподобие границ районов или областей. Но почему-то «слева от дороги» и «справа от дороги» заметно отличались друг от друга. Вроде бы один и тот же пейзаж, одна и та же извилистая речка с заросшими берегами, одни и те же коровы… но справа будто бы все протерто чуть промасленной тряпочкой. А вон вдали виднеются марцальские «вигвамы» – светлых тонов пирамидальные дома с узкими окошками-амбразурами. Они приветливые, они почти веселые, эти дома. Но сворачивать туда не хочется ни под каким видом. Неловко, знаете ли, беспокоить своими немытыми персонами этих небожителей…
И не будем. Нам налево. По указателю – вон в тот городок.
Дом Марьяны стоял рядом с новой школой, поставленной года три назад взамен старой, сгоревшей. Снежно-белое трехэтажное здание с тонкими зеркально-черными ребрами по углам, над рядами окон, вдоль плоской крыши. Красивое, но – чужое. Чуждое. Однако чем-то притягивает детей. Привораживает. Родителям с трудом удается зазвать чад домой. Вон и сейчас – лето, каникулы, а окна открыты, кто-то сидит на подоконнике, обхватив колени, кто-то носится по двору, гоняя разноцветные мячи…
Маша проехала мимо школы и мимо нужного дома – и затормозила метрах в семидесяти, у магазина-стекляшки. Вик уже не прятался под задним сиденьем, а просто лежал на нем и дремал. Вроде бы без кошмаров. Когда машина остановилась, он бодро сел и протер глаза.
– Приехали?
– Угу…
Маша вышла, несколько раз чуть подпрыгнула на месте. После двух-трех часов за рулем у неё всегда затекали ноги.
В стекляшке продавали вполне приличные на вид торты.
От магазина и до школы тянулась шеренга дородных дебелых лип – более чем столетних. По одним сведениям, их посадили по распоряжению премьера Витте, выразившего недовольство пустынным видом городка, по другим – озеленением горожан побудил заняться великий путешественник Николай Николаевич Миклухо-Маклай, навещавший здесь свою замужнюю сестру; говорили, что он начал с привычных ему пальм, но пальмы не прижились… Дом Марьяны стоял позади деревьев, в тени их крон, и был почти незаметен с дороги – потемневший от времени и дождей, с чуть покосившейся открытой верандой, оплетенной хмелем. Маша вдавила кнопку звонка, и почти сразу же раздалось:
– Входите, открыто!
Маша вошла первой, за ней с тортом на вытянутых руках шагнул Вик.
Дверь тут же захлопнулась, и сразу с нескольких сторон сорванным шепотом заорали:
– Стоять!
– Не двигаться!
– Буду стрелять!
– Руки! Руки, блядь!!!
Это была засада, дурацкая, примитивная, и они в неё влипли, как безмозглые мухи в мед. И не только они: на диване рядом с Марьяной сидел адвизор из Брянска по фамилии Лопахин, а на полу в углу скорчился связанный парень со знакомым лицом, Маша его раньше встречала… А потом Маша увидела тех, кто их брал. Совсем щенье. Сворка. В чем-то полувоенном, разношерстном, но с белыми повязками на рукавах и в обязательных беретах. Очень опасные, потому что страшно нервничают. У того, который приставил пистолет к голове Марьяны, тикает щека. А дула, направленные на нее, на Машу, – все ходят ходуном, и позади этих дул совершенно белые глаза…
А у Марьяны глаза безумные, чуть косят, но не в стороны, а вверх и вниз. Маша знает, отчего это. Марьяна изо всех сил старается прорвать ментальную блокаду, и – не получается. Какой-то наркотик, наверное… во всяком случае, Маша не слышит ничего. Почти ничего. Далекое жужжание. Муха в паутине. Но это, наверное, передает тот парень в углу. Костя. Точно, Костя. Кажется, из Горловки.
А потом Маша понимает, что надо сделать полшага в сторону – и делает эти полшага. «Ложись!!!» – кричит Вик, размахивается тортом и бросает его на середину комнаты, посылая мощный образ: бомба! И все верят, на долю секунды верят, и падают торопливо, напоследок вбеспорядке стреляя, и Марьяна умирает, это Маша слышит отчетливо и почти чувствует сама: раскаленный гвоздь в висок… и Вик падает тоже, он живой, но ему страшно больно, ног нет, и Маша разворачивается на пятке и ударом ладони в нос убивает того мальчишку, который стоял за спиной и который прострелил Вику позвоночник, беги, посылает ей Вик, беги, беги, она подхватывает выпавший пистолет и распахивает дверь, двое навстречу, руки делают все сами, и оба падают, рвет плечо, рвет бок, земля под ноги, через забор, трава, канава, ещё забор, брызжут щепки, и над ухом двойной плотный взвизг.
Теперь – дорога, слышен мотор сзади, и ей не уйти бы, но откуда-то неосторожно вывернул маленький открытый глайдер, Маша ухватила водителя (лет сорок, типичный работяга, чуть под хмельком) за локоть, сдернула с машинки, сама запрыгнула в седло и склонилась к рулю. Ветер тут же впился в глаза, в уши…
Она ушла: по каким-то буеракам, по дну овражка, по редколесью – ушла. Ее пытались искать с вертолета, но она слышала звук моторов и успевала нырнуть под деревья.
Жаркий, ледяной, темный, светлый, больно, металл, укол…
То, что раньше было просто понятно, теперь обрастало рамочками, обретало жесткие контуры и становилось словами. Слово можно было сказать – про себя, хотя мучительно хотелось попробовать вслух.
Он сдерживался. Большие-белые, которые показывали Ему картинки с закорючками, только того и ждали. Не зря же они приставали до тех пор, пока в плоских черточках и линиях не появился смысл. Наверное, это тоже были слова.
Думать словами было непривычно и трудно. Слова вплывали в сознание одно за другим, большие и мелкие, основательные и вертлявые, иногда потоком, но чаще – тоненькой струйкой, порой истончающейся до отдельных капель. Каждое слово тащило за собой другие – поначалу аккуратно к нему прилаженные, но легко разбегающиеся, чтобы перестроиться по-новому. Слова вызывали смутную тревогу, будили воспоминания, заставляли напрягаться мускулы.
Что-то происходило. Может быть, эти, с картинками, что-то напортили или разладили, но все теперь было по-другому, даже то, что Он видел, а потому не отпускала легкая тошнота… Словно слой за слоем сходил слишком толстый полупрозрачный пластик, и скрытый под ним аварийный алгоритм с каждым разом читался все разборчивей.
«Алгоритм». Сначала это было – черное, всклокоченное, неподвижное. Потом стали видны отдельные линии, которые вскоре сложились в значок – вернее, цепочку значков, короткую ленточку в верхней части прямоугольника. Затем значки зазвучали – это было и страшно, и упоительно. Он сжимал зубы, чтобы не выдать себя, а слово в голове теперь стало похоже на большую коробку. Он знал: если откроешь – оттуда выпадет множество слов. И знал – лучше не торопиться. А ещё – Он надеялся, что снова придет Большой-теплый. Один раз он уже пришел. Он поможет.
А потом давящая тоска, которая преследовала Его все эти долгие часы, пробиваясь сквозь жужжание назойливых Больших-белых, вдруг раскрылась визжащим провалом – и Он ухнул туда, едва успев зажмуриться.
Его Второй уходил. Насовсем.
В пруду плавали серые птички. Ветерок короткими полосками ложился на воду, разгонял стрелки ряби и улетал дальше по своим делам. Позади, совсем недалеко и невысоко, с негромким шелестом проносились разноцветные вагончики тросовиков. На противоположном от «Ракушки» берегу старые ивы полоскали ветви в темной воде. И, припарковав «субарик» на стоянке кафе, Вита с Адамом почему-то не стали подниматься на террасу, а убрели именно туда, к ивам.