Домой Pay приехал на такси, включил симфонию Моцарта «Юпитер» и распечатал конверт.

3

«Тому, кто читает эти строки в 2001 году… Какое странное ощущение – писать для будущего! Писатель может представить себе абстрактного читателя, открывшего его книгу через пятьдесят, сто, двести лет; я же пишу конкретному (пусть и незнакомому) человеку и конкретному времени».

Так начиналось письмо. Рольф Pay закурил, поудобнее устроился в кресле, убавил громкость музыки и принялся читать дальше.

«Почему я выбрал именно 2001 год? Не только потому, что цифра начала нового века и тысячелетия гипнотизирует футуристическим сиянием. Но потому главным образом, что до того времени большинство людей, о которых идет речь в моих дневниках, а может быть, и все эти люди не доживут. Сейчас еще, узнав о существовании дневников, слишком многие отдали бы слишком многое, чтобы дневники эти исчезли навсегда, а я не могу допустить такого исхода. Других же людей, не считая их виновными, я хочу уберечь если не от обвинений, то от любопытства публики и осуждения общественным мнением. Но в 2001 году я обязан поднять занавес молчания, прячущий от мира правду о программе „Левензанн“.

Тот факт, что вопреки первоначальному намерению я не уничтожил первые дневники даже во время войны, не должен служить основанием для причисления меня к тайным оппозиционерам нацистскому режиму. Я старался быть хорошим солдатом Германии, переоценка произошла позже. Лучшим доказательством того, что я не хочу лицемерить, явится само содержание дневников. Я не вырвал ни одной странички, не вымарал ни единого слова.

Пожалуй, в моем завещании хватило бы и одного пункта – о передаче дневников газете, – и этот пункт там есть, но лишь на случай крайний. Я не знаю, какими будут газеты или заменившие их средства в 2001 году, какими мотивами будут руководствоваться. Ведь изменится не только технология и политическая ситуация, изменится сама психология людей. Поэтому я завещал дневники в первую очередь человеку, связанному со мной узами родства, хотя близких родственников у меня нет. Надежда моя в том, что если не голос крови, то чувство моральной сопричастности поможет вам, мой наследник, отнестись к дневникам серьезно и добиться их опубликования, сколь неблагоприятной ни была бы сложившаяся конъюнктура.

Теперь приступаю к главному. Почему я считаю, что людям необходимо прочесть мои дневники? Проще всего было бы сказать – читайте и поймете. Но памятуя о том, что я говорю не с современником, а с человеком другой эпохи, хочу прояснить некоторые важные моменты.

Вопрос об ответственности ученого лежит в основе. В любые времена наука не очень-то им задавалась, а звучит он так: «Нужно ли данное открытие человечеству, сумеет ли оно, человечество, справиться с ним?» Мы, ученые, всегда отвечали на два других вопроса: «Возможно ли такое-то в принципе? Если да, как это сделать?» Прочее мы оставляли политикам, подобно дисциплинированному ребенку, нашедшему где-то колбу с гремучей ртутью. Он несет ее отцу, полагая, что «папа лучше знает», и не отвечает за то, как папа воспользуется его находкой. Эйнштейн и компания подарили Трумэну атомную бомбу, и два японских города превратились в радиоактивную пыль. Ракеты фон Брауна могут доставить такие бомбы в любую точку земного шара…

Надо взглянуть правде в лицо и признать, что теперь и в дальнейшем не политики, а мы, ученые, ответственны за выживание человечества. У политиков есть лишь то, что мы им даем, и ничего больше. Мне могут возразить: есть объективные законы развития науки, прогресс не остановить. Это так и не так. Никто всерьез не ратует за остановку прогресса, и я, как ученый, меньше всего. Однако есть опасные, очень опасные игрушки, есть сильные искушения! Они в руках не каких-то абстрактных сил науки, а вполне конкретных немногих ученых. И они – мы – эти немногие, несем всю полноту ответственности. Не ссылаясь на объективные законы, мы можем, мы обязаны остановиться перед опасной дверью.

Я привел в пример атомную бомбу, ее ужасы наглядны. Но мы не имеем права игнорировать угрозы, таящиеся в менее громких исследованиях, да еще таких, что на первый взгляд сулят выгоды. Здесь мы обязаны быть дальновидными и решать сами, стоит ли вручать политикам новые игрушки в наивной надежде, что «папа лучше знает», как обратить их во благо.

Мое письмо может вызвать разочарование. В самом деле, что это – душевные излияния раскаявшегося нацистского физика? Или общие рассуждения об ответственности ученого, каких в последнее время не публикует только ленивый?

Здесь пора возвратиться к дневникам. В них нет общих рассуждений (почти нет, да эти места при публикации можно и опустить). Там подробно показано, как я, Эберхард фон Шванебах, открыл запретную дверь и едва не поставил человечество на грань катастрофы. Показано и то, как я сумел преодолеть любопытство ученого (в данном случае – преступное любопытство!), преодолеть сильнейшее из всех искушений – искушение познанием, и нашел в себе силы прекратить работы, а также принять меры к тому, чтобы они никем не были возобновлены впоследствии. То, что сделал я, под силу и другим. Мой пример лучше прекраснодушных заклинаний – он реален.

Искушение пришло извне. То, что дало толчок и материальную базу моим исследованиям, не принадлежало Земле, и оно не существует более здесь. Но то, что случилось однажды, может повториться, с небес может снова низринуться посланец Зла. Если это произойдет, мои дневники послужат предостереже­нием. Они предостерегут ученых, и только их – этого достаточно, ибо никто другой не способен проникнуть в тайну.

Конечно, то, что я называю «событием А» в моих дневниках, может произойти и задолго до 2001 года – в любой день, в любую минуту (а может и не произойти никогда). Но по указанным выше причинам дневники не могли быть опубликованы раньше – и вдобавок я не слишком обольщаюсь на свой счет. Я не Зигфрид, и мои дневники – не пылающий меч, способный одним взмахом остановить вторжение. Я не рвусь в спасители человечества и не думаю, что такая миссия кому-то по плечу, но я обязан сделать свою скромную попытку. Проще отказаться от исследований самому, чем убедить кого-то поступить так же, – я помню споры с моими коллегами и ассистентами! Я обыкновенный человек, и я делаю то, что могу. Искать в моих прошлых или теперешних поступках героизм так же бессмысленно, как упрекать меня в бездеятельности. Да, я обычный человек, и мне свойственны те же страхи, опасения, колебания, то же малодушие и, надеюсь, те же благие порывы, что и большинству других. Я ученый, а не герой, вот именно поэтому я сделал свой негероический выбор. Обращаясь к ученым новых поколений, я отдаю себе отчет в том, что могу предстать обскурантом или самозваным пророком, но меня это не пугает. У меня есть надежда, что те немногие, кому адресованы мои дневники, для кого они единственно и могут иметь значение, поймут меня. Я верю в разум и будущее Земли.

ЭБЕРХАРД ФОН ШВАНЕБАХ

ВЕНА, 12 НОЯБРЯ 1952 ГОДА»

Закончив чтение, Рольф Pay сложил письмо, убрал его в конверт и задумался. Фон Шванебах уже не был «каким-то родственником», умершим до рождения Pay. Письмо создавало образ человека. Pay отметил, что написано оно было, видимо, не на едином дыхании. Вероятно, фон Шванебах обдумывал его долго, писал и редактировал отдельные фрагменты, а потом собрал все вместе, переписав заново. Отсюда противоречивость, стилевые, эмоциональные и, если придраться, логические нестыковки. Тон письма был то подчеркнуто сухим, то цветистым до выспренности («небесный посланец Зла…»), то растерянно-оправдывающимся. Ученый то ли не заметил этих несоответствий в окончательном варианте, то ли не придал им значения, что в общем неудивительно для человека, привыкшего изъясняться формулами. Так или иначе, письмо давало представление о личности фон Шванебаха, и сам себя он характеризовал, по-видимому, довольно точно: подвержен колебаниям и малодушию, но не чужд благих порывов…