В Америке «кризис литературоведения» имеет ту же отличительную черту, что и религиозное возрождение (или Великое пробуждение) и рост преступности. Все это — события, созданные журналистами. Религиозное возрождение наша страна переживает вот уже два столетия; ее пристрастие к домашнему и уличному насилию еще старше и сильнее; наконец, на протяжении почти пятидесяти лет, миновавших с тех пор, как я погрузился в литературоведение, это занятие беспрестанно вызывало у общества всякого рода сомнения и большинством голосов признавалось бесполезным. Кафедры англоязычной литературы вкупе с родственными им никогда не могли определить, что они такое, и им никогда не хватало мудрости не кидаться на все, что им казалось съедобным.

Есть ужасная справедливость в том, что эта прожорливость оказалась для них губительной: изучение стихотворений, пьес, рассказов и романов сейчас вытесняется чирлидингом в пользу всяческих социальных и политических кампаний. В других случаях артефакты популярной культуры подменяют собою сложные создания великих писателей в качестве учебного материала. Не «литература» нуждается в переопределении; если вы, читая, не узнаете ее, вам никто не поможет ее узнать или полюбить. Идеалисты-постмарксисты предлагают разрешить «кризис» при помощи «общедоступной культуры», но разве «Потерянный рай» или вторая часть «Фауста» смогут когда-нибудь сделаться общедоступными? Самая сильная поэзия слишком сложна с когнитивной и художественной точек зрения, чтобы вдумчиво читать ее могли не только относительно немногие — вне зависимости от класса, пола, цвета кожи и этнического происхождения.

Во времена моего детства Шекспиров «Юлий Цезарь», практически повсеместно входивший в школьную программу, был крайне вразумительным «предисловием» к трагедиям Шекспира. Сейчас учителя рассказывают мне о школах, в которых эту пьесу уже не читают, потому что ученикам не хватает на нее внимания. В двух местах, как мне донесли, чтение и обсуждение этой пьесы было заменено изготовлением картонных щитов и мечей. Никакой национализации средств производства и потребления литературы не превозмочь такой порчи начального образования. Нравственная задача литературоведения в современном его изводе заключается в том, чтобы подвигнуть всех заменить трудные удовольствия удовольствиями общедоступными — именно потому, что они проще. Троцкий призывал своих соратников-марксистов читать Данте; в нынешних наших университетах он бы не встретил радушного приема.

Настоящий литературовед-марксист — это я, только опираюсь я на Граучо, а не на Карла[630], и мой девиз — великолепное предупреждение Граучо: «Что бы это ни было — я против!» Я был против, в хронологическом порядке, неохристианской «новой критики» Т. С. Элиота и его академических последователей; деконструктивизма Поля де Мана и его клонов; яростных нападок нынешних «новых левых» и «старых правых» на мнимую несправедливость, да и безнравственность, литературного Канона. Весьма немногочисленные сильные исследователи не расширяют, не переиначивают и не исправляют Канон, хотя, безусловно, пытаются это делать: они лишь — осознанно или неосознанно — ратифицируют настоящую канонизацию, осуществляемую постоянной борьбой между прошлым и будущим. Не существует такого социоэкономического процесса, которому Джон Эшбери, Джеймс Меррилл или Томас Пинчон были бы обязаны своим присоединением к смутной, эфемерной и все равно притягательной идее американского канона, который, возможно, все же будет существовать. Поэзия Уоллеса Стивенса и Элизабет Бишоп нашла своих наследников в Эшбери и Меррилле, так же как поэзия Эмили Дикинсон выбрала Стивенса и Бишоп. Про лучшие вещи Пинчона можно сказать, что в них Сидни Перельман[631] соединяется с Натанаэлом Уэстом, но канонический потенциал романа «Выкрикивается лот 49» в большей мере определяется возникающим у нас странным ощущением, что роман Уэста «Подруга скорбящих» представляет собою подражание Пинчону.

Шекспир и Данте — безусловные исключения из правил канонического наследования; нам никогда не кажется, что они слишком внимательно читали Джойса, Беккета или кого-нибудь еще. Так я иными словами повторяю то, что был вынужден не единожды сказать в этой книге: Западный канон — это и есть Шекспир и Данте. Кроме них, он — это то, что они «поглотили» и что «поглотило» их. Переопределение «литературы» — пустая затея, потому что вам не присвоить столько когнитивной силы, чтобы охватить умом Шекспира с Данте, а они суть литература. Хотите переопределять их — в добрый путь. В этом начинании уже далеко продвинулись «новые истористы»: получился французский Шекспир с Гамлетом в тени Мишеля Фуко. Французскому Фрейду, или Лакану, и французскому Джойсу, или Деррида, мы уже порадовались. Мне больше по вкусу еврейский Фрейд и ирландский Джойс; английский Шекспир, или всеобщий Шекспир, — тоже. Французский Шекспир — это такой восхитительный абсурд, что впору почувствовать себя неблагодарным оттого, что не ценишь столь комичную выдумку.

Отчего литературоведы сделались политологами-любителями, несведущими социологами, негодными антропологами, посредственными философами и сверхдетерминированными культурными историками — загадка, но кое-какие домыслы на этот счет построить можно. Они негодуют на литературу, или стыдятся ее, или попросту не очень-то любят читать. Чтение стихотворения, романа, пьесы Шекспира для них — упражнение в контекстуализации, но не в разумном смысле поиска надлежащих «фонов». Контекстам — как бы они ни подбирались — придается больше ценности и силы, чем поэме Мильтона, роману Диккенса, «Макбету». Я не могу с уверенностью сказать, что означает или заменяет метафора «социальные энергии», но, как и Фрейдовы влечения, эти энергии не могут ни читать, ни писать, да и вообще ничего не могут делать. Либидо — миф, и «социальные энергии» тоже. Вопиюще ветреный Шекспир был живым человеком, который сумел написать «Гамлета» и «Короля Лира». Это вопиющее обстоятельство неприемлемо для того, что нынче сходит за теорию литературы.

Или существовали эстетические ценности — или существует лишь сверхдетерминированность расы, класса и пола. Приходится выбирать — ведь если думать, что вся та ценность, которую приписывают стихотворениям, пьесам, романам и рассказам, есть не более чем мистификация, работающая на правящий класс, то зачем вообще читать, почему бы сразу не отправиться исправлять отчаянное положение эксплуатируемых классов? Мысль о том, что ты приносишь пользу униженным и оскорбленным[632], читая вместо Шекспира автора такого же, как они, происхождения, — одна из страннейших иллюзий, когда-либо насаждавшихся нашими образовательными учреждениями.

Глубочайшая истина относительно формирования светского канона заключается в том, что оно совершается не критиками, не профессорами и уж точно не политиками. Писатели, художники и композиторы сами определяют каноны, наводя мосты между сильными предшественниками и сильными последователями. Возьмем наиболее значительных современных американских авторов — поэтов Эшбери и Меррилла и сочинителя эпической прозы Пинчона. Я склонен объявить их каноническими, но знать наверняка еще нельзя. Каноническое пророчество должно пройти проверку примерно двумя поколениями после смерти писателя. Уоллес Стивенс (1879–1955) — определенно канонический поэт, возможно, главный американский поэт после Уолта Уитмена и Эмили Дикинсон. Единственными его соперниками кажутся Роберт Фрост и Т. С. Элиот; с Паундом и Уильямом Карлосом Уильямсом сложнее, с Марианной Мур и Гертрудой Стайн (если говорить только о ее стихах) тоже, а Харт Крейн слишком рано умер. Стивенс поучаствовал в становлении Меррилла и Эшбери, а также Элизабет Бишоп, А. Р. Эммонса и прочих, кому удались настоящие свершения. Но еще слишком рано судить о том, возникают ли долговечные поэты из их влияния, хотя мне и кажется, что это так. Неоспоримое возникновение по крайней мере одного укрепит позиции Стивенса, но — еще — не Меррилла с Эшбери, во всяком случае не в той же мере.