— Да, был… Но неужели вы из-за этого приехали?

— Нет, я ведь недалеко отсюда, в Гилевке, под самой Баженовкой. Для друга и семь верст не околица.

— Как вы узнали, что я в Конской Голове?

— А от Осипа, от пьянчужки, сегодня прослышал. А не он, так другой сказал бы. О вас нынче много говорят. — Он добавил со вздохом: — Весьма прискорбно…

— Да, печальную известность приобрел…

— Весьма, весьма прискорбно, — повторил Халузев. — Что ж дальше намерены делать?

— Сейчас не хочу об этом думать.

— Глядите, как бы другие думать не стали, оно всегда хуже, — пригрозил Халузев.

— Не будем об этом говорить. Я почему-то надеялся, что вас увижу. Мне это нужно было, Никомед Иванович. Мне вас о многом расспросить нужно, — медленно проговорил Павел. — Об отце расспросить… Мои неудачи на шахте кто-то, вероятно старожилы, связал с именем отца. Говорят, что он работал на Клятой шахте, взорвал ее перед самым приходом Красной Армии, погубил при этом нескольких забойщиков. Правда все это?

Никомед Иванович молчал, только рука, лежавшая на колене, начала однообразное движение: пальцы сжимались и распускались вновь, точно старик забирал в горсть что-то мягкое и ускользающее.

— Что же вы молчите? Правда все это? Вы должны знать, вы с отцом, по-видимому, дело имели.

— Знакомство с вашим папашей я водил, точно, — подтвердил Халузев. — А насчет того, чтобы знать это, не знал. До меня такое не дошло.

— Хорошо… До вас не дошло, но вы встречались с отцом, вы знаете его в быту. Скажите, эти преступления — страшные преступления, которые ему ставятся в вину — были на него похожи? Был он способен по своему характеру на эти преступления?

Теперь рука, лежавшая на колене, сжалась в кулак, будто наконец схватила, удержала то, что до сих пор не давалось.

— Родитель ваш был человек особый, — начал Халузев задумчиво. — Ему инженерство тяжело далось. Он из старателей, из темных людей выбился. Ну, конечно, человек был крутой: мне, мол, тяжело приходится, и вы свое на хребет примите. Слыхал я только, что управлял он сурово, на работе никому спуску не давал, да оно и понятно: в горном деле рука требуется твердая, кулак железный. Вот как!

— Но почему же моя мать и доктор Абасин, который знал его лично, говорят совсем другое? — продолжал свое Павел. — Говорят, что он был великодушен, людям охотно помогал. Говорят, хита его уважала. Как мог такой человек поступить низко с людьми, работавшими в «горе», как он мог шахту уничтожить! И ради чего? Ради интересов иноземной «Нью альмарин компани», ради заграничных бандитов, которые так нагло расхищали богатства Урала? Как можно примирить ваши слова и слова матери, Абасина!..

Халузев некоторое время молчал. Рука его теперь засуетилась, поглаживала колено короткими, неуверенными движениями. Казалось, она что-то искала и вдруг остановилась, цепко обхватила острое колено.

— А так примирить можно, что Мария Александровна и доктор этот Петра Павловича в «горе» не видели, — неохотно ответил Халузев. — А ведь так бывает: на работе человек — зверь, а домой придет — просто шелковый. Я так думаю, хоть и видел Петра Павловича только в доме моем да один раз в хитных местах.

— Не там ли он вам жизнь спас?

— Что ж мы, Павел Петрович, все о вашем родителе толкуем, точно это дело на пороге стоит, — недовольно произнес Халузев, уклонившись от ответа. — Вам о Петре Павловиче только то знать нужно, что он вас пуще всего на свете любил, о вас только и думал. Остальное вас не касается. Нынче, по вашему положению, и вовсе старое ворошить ни к чему. Вам о нынешнем думать нужно!

— Мало приятного о нем думать! — угрюмо сказал Павел. — Если правда то, что говорят об отце, то для меня нет нынешнего. Во всяком случае, нет такого нынешнего и будущего, какое я себе рисовал. С вечным стыдом придется жить.

— Ишь страх какой, «с вечным»! — усмехнулся Халузев. — Вечность только господу богу надлежит, а для нас грешных и вся-то вечность глазом моргнуть.

— Нет, жизнь у человека большая, громадная. Всю жизнь на мне будет тень отца лежать, на моем имени, на моей душе.

— Эка! — бросил Халузев пренебрежительно. — И я вам долгой жизни желаю, а то, что вы вечностью зовете, то может и в минуту кончиться. Нынче живем так, завтра, может, заживем иначе. Нынче отцовы дела для вас страх, а завтра совсем по-другому.

— Не понимаю вас…

— А что понимать! Мало ль как это… международное, к примеру, положение заладится.

— Вот вы о чем… — тихо проговорил Павел.

— Ну, а пока вечность, хе-хе, тянется, жить надо. Вот о чем думайте, дорогой!

Только напряженным усилием воли Павлу удалось удержать себя на месте; он с трудом, неслышно перевел дыхание. Чувствовалось, что самое главное в этой встрече лежит впереди, что самое важное еще не сказано.

— Что же мне думать? — спросил Павел, стараясь говорить спокойно. — Непонятно…

— Нанесли на вас добрые люди такое, что лопатой не разгребешь. Выходит так, что судить вас будут, Павел Петрович.

— Меня судить?! — воскликнул Павел. — Меня?!

— Да что вы всполошились! Не суд страшен, а приговор. Вот в Новокаменске я побывал, в Баженовке тоже наслушался про ваши дела, прикинул все как есть — выходит все нет да нет. Судить вас, понятно, можно, а осудить нельзя. Подозрений много, а доказательства-то хлипкие. Вот аварии эти… Разберись — никто вас на том не застал, на каждый случай отвод есть. То вы в отлучке находились, а то вместо вас неясную фигуру видели. Все про то толкуют. Или этот случай взять — поездку в Горнозаводск. Вызов-то подложный, вернее всего тут барышня неизвестная замешана… Вы про то не говорите, ну и отойдут ни с чем. Хоть не прав, а не весьма виновен. Халатность, и все тут. Разве что условно вас попугают.

Нужно, нужно было дать высказаться Никомеду Ивановичу, не сбить его с дорожки, позволить ему придти к последнему, решительному, все объясняющему слову.

— Вот о чем кумекать нужно, — назидательно добавил Халузев, не дождавшись отклика. — Так-то, голубчик.

— Нет, все ясно! — проронил Павел. — Дальше и «кумекать» нечего. Инженер с судимостью, осужденный… Не стоит и думать…

— Как это — не стоит! — удивился Никомед Иванович. — Что ж вы считаете, что судом все кончится? Жить-то нужно будет, Павел Петрович. Вот и пораскиньте соображением — куда пойдете, за что возьметесь?

— Никуда я не пойду. Я могу только в Новокаменске остаться, только на уралите работать. Если меня даже осудят за халатность, то позволят же работать здесь рядовым инженером, позволят пользу принести! — Он закончил медленно, упорно: — В Новокаменске останусь, только в Новокаменске!

Будто приманку бросил, уверенный, что Халузев вцепится в нее, возразит ему, непременно возразит, забеспокоится.

— Как же это вы здесь останетесь? — удивился Халузев. — Здесь вам работать нерука, неужели не понимаете?

— Все понимаю. Понимаю, что сейчас я скомпрометирован. Но я… я все силы приложу, чтобы доказать свою невиновность. Не могу я, не хочу я Новокаменск оставить, и особенно южный полигон!

— Вот не понимаю вас! Что хорошего, прибыток вам какой?

— Никакого прибытка, и весь мир в прибытке. Здесь богатства невероятные, здесь клады, каких мир не видал.

— Уж и клады! — странно, сухо засмеялся Халузев. — Камень бледный, трещиноватый… Клады! Скажете такое!

— Не понимаете вы этого и не поймете. Я все отвалы старых шахтенок облазил. Тут земля набита уралитами. Здесь дремлет уралитовая Магнитка. Еще немного — и здесь жизнь закипит, шахты поднимутся. Человек вглубь пойдет за рудой уралита. Я должен пойти, поймите это!

— Другие пойдут! — не скрывая злости, воскликнул Халузев. — Да и пойдут ли?.. — Он помолчал, отдышался. — А что за беда, вы ведь тоже без занятия не останетесь: в старательство броситесь, еще лучше проживете. Хоть молоды, а горняк знающий, рука у вас отцовская. Как же! — Вдруг он промолвил мягко, вкрадчиво: — А то, может, за науку возьметесь? Мне уж не много нужно, как ни есть проживу. Не знаю я, куда то девалось, что вы из моих рук получили, но вы только слово скажите — прибавлю. Беден, беден Никомед, а коли потребуется, авось малость найдется…