— Тебе нельзя так много разговаривать. — Борька надел на бутылку соску. — Вот. Ты меня в детстве чуть не грудью кормила, я тебя — сейчас. Пей, только не жадно, не захлёбывайся. Я с тобой на край света готов, ты знаешь! Всегда согласен. Лишь бы с тобой. На лыжах согласен, на Северный полюс — согласен, — почему-то сказал Борька. Катерина вздрогнула от неожиданности. — Но в медики, уволь, не пойду. Мне кажется, это не моё. Одно дело — ты. Но любому, каждому тащить судно, ставить клизму, измерять давление, уволь! Ещё бабушке могу, тут уж ничего не поделаешь. Может, и поэтому: дома устал быть медбратом, — честно сказал Борька. — Мать обещала уйти с работы. И тогда всё — кончатся мои и твои дежурства.

— А мать тебе не жалко?

— Жалко, но ей уж, видно, на роду написано, тут уж ничего не поделаешь! Нет, в медики не пойду! — повторил он.

Катерина засмеялась.

— Дурачок, тебя никто не просит подавать судно, для этого есть в больницах нянечки. Твоё дело — сделать больному операцию или вылечить человека, что посложнее и уж, конечно, более ответственно, уверяю тебя, чем придумать новый прибор или изучить самый трудный раздел физики, требует большей квалификации: нету одинаковых людей, на каждого действует своё лекарство, своё лечение, а во время операции могут возникнуть любые осложнения! На твоей совести — жизнь человека!

— Ты пей!

Незнакомое ощущение вызвала бутылка с соской. Возвращение в детство, которого она помнить не может. Нажмёшь и резко отпустишь соску — захлебнёшься. Сладкий сок мягко стекал внутрь, щекотал глотку, от слабости и нежности к Борьке хотелось плакать.

— Тебе нельзя много говорить, швы разойдутся или трубка сдвинется с места. — Борька сел наконец на стул, большую ладонь положил на её руку. — Мать с отцом просили целовать тебя. Мать придёт завтра. Готовит тебе сногсшибательную творожную запеканку — с изюмом и курагой! Утверждает: завтра тебе уже всё можно будет есть. Печёт печенье. Отец улетел в командировку. Из-за тебя накричал на мать: «Врачи называется, не можете распознать болезнь, девке уже сколько дней не можется! Ни на что не способны, загубили девку!» Так он орал. Звонил Толя. Я его не пустил к тебе. Нечего баловать.

— Всеволод не звонил?

— Всеволод? — Борька задумался. — Цветы я твои полил, — словно забыл о вопросе, стал докладывать дальше. — Газ, уходя, выключил, форточку закрыл. Нет, не звонил, — сказал зевая. — Я ведь пришёл поздно, ушёл рано. Он, наверное, мне домой звонил. Мать говорит, её замучили мужские голоса.

— А что мать отвечала мужским голосам?

— Что она может отвечать? Дочь в больнице, сын около дочери. Мать есть мать. Два слова, и точка. Не разговоришься. Ты пей. Кому нужно, тот дозвонится. Я тебе сделал ещё яблочное пюре. И ещё просто натёр два яблока. Что хочешь, выбирай. Ещё сделал тефтели, но не знаю, можно ли тебе.

Катерина заплакала. Слёзы горячими струйками потекли по вискам. Она вспомнила бабушку — щекочут они.

— Ты чего? Совсем расклеилась! — грубовато сказал Борька, а в голосе прозвучала растерянность. Он стал гладить её руку. — Я пару схватил за сочинение. Ей подавай план и её драгоценные высказывания, а свои мысли — ни-ни! А мне её перлы — до лампочки. Я — без плана, леплю то, что думаю.

— План нужен на экзаменах, — всхлипнула Катерина. — Завалишься в вуз, что будем делать?

— Ты думаешь, в вузе сидят такие дураки, как она? Смотря кому попадёт моё сочинение. Умному попадёт, он мне за мои мысли со всем великим удовольствием отвалит высший балл. А коли дураку — ну, что ж, значит, пойду в армию. Помнишь, я к тебе приводил Алика? У Алика по литературе выше тройки не бывает, а лучше него у нас в классе не знает литературу никто. Он шпарит наизусть и прозу, и стихи, а уж во всяких там проблемах и композициях разбирается, как профессор. Отметка не показатель. Тем более, школьная. Да, я тебе принёс творогу. Сам сделал, как ты любишь, две бутылки молока, бутылка кефира. Всё так, как ты, делал. Ты давай лежи тихо. Не реви же, что с тобой приключилось? Напугала всех до чёртиков! Никак не мог найти тебя! Дела… — Борька глубоко вздохнул, а Катерина ещё горше заплакала.

И долго плакала, когда Борька ушёл.

Она не умела и не любила плакать. Это тоже было новое, рождённое операцией, — первой, длительной остановкой в её жизни и первым длительным сосредоточением на себе.

5

Прошлого не было, настоящего не было. Одно будущее.

Может быть, уход Всеволода начался с самого начала их брака? И она снова проглядывает первые месяцы и годы…

— Буду в шесть, надеюсь, ты меня встретишь с ужином? — эта фраза ежедневна.

И ежедневен её ответ:

— Ты же знаешь, до трёх у меня операции, обход палат, а с четырёх я сегодня в Консультации.

Говорит, а у самой мелькает неожиданная мысль: ну почему она должна работать так долго, может быть, и в самом деле использовать отгулы и закатиться куда-нибудь со Всеволодом?!

Всеволод её ответа не слышит. Он придёт в шесть, ему нужен ужин.

Первое время она начинала нервничать в три часа.

— Садитесь, — приглашает больную.

Больная давно знакомая — Ермоленко. Несколько лет Катерина лечила её, провела тяжёлую операцию, и вот Ермоленко ждёт ребёнка.

Как лежит ребёнок, не беспокоит ли будущую мать, на сколько он вырос за неделю, что они не виделись? — вопросы очень важные. Не сумеет она принять вовремя мер при каком-нибудь осложнении — не доносит Ермоленко своего ребёнка.

— Доктор, я совсем не сплю, — жалуется Ермоленко. — Как ни повернусь, не нравится ему. На боку не нравится, на спине не нравится. Только когда я хожу, он доволен. Но не могу же я ходить и день, и ночь, беспрерывно?! Я хочу спать. А ещё ему не нравится, что я ем.

Ермоленко говорит долго, и Катерина внимательно её слушает. Найти положение для спокойного сна необходимо. Необходимо нормально есть. Необходимо много ходить, причём ходить надо на свежем воздухе.

Сорок минут находится Ермоленко в кабинете.

Ермоленко — за порог, Катерина смотрит на часы — без двадцати четыре. А записано пятнадцать человек. Всеволод уже скоро поедет домой.

Слёзы щиплют глаза. Но не может же она бросить людей, пришедших к ней за помощью!

— Здравствуйте, Катерина Фёдоровна!

Перед ней — Вера. Грудь сильно обнажена, хотя зима на дворе, волосы взбиты. Цвет — искусственный, бело-жёлтый, понять невозможно, какие они были раньше. Глаза обведены синим, брови выщипаны, губы жирно накрашены.

Несмотря на вызывающий Верин вид, Катерине очень жалко Веру. Мужа не предвидится. Решила оставить ребёнка от любовника, а вместо ребёнка — выкидыши, один за другим. Сейчас третья попытка.

Губы у Веры дрожат, в глазах стоят слёзы, Вера платком промокает их, чтобы они не смыли краску с ресниц.

— У тебя невынашиваемость, нужно лечь в больницу, — говорит ей Катерина.

— А кормить меня будете вы?! И так получаю копейки, а зарабатываю их потом. У меня ведь ни обеспеченного папочки, ни мужа. Я ведь была незаконнорожденная, хлебнула нужды.

Каждый раз говорит Вера об этом. Кричит об этом на всех перекрёстках.

«Смой с себя краску, — хочет сказать ей Катерина, — ты и так хорошенькая. Глаза у тебя и так большие, нос аккуратный. И добрая ты очень. Может, найдётся серьёзный человек? На такую крашеную куклу разве позарится кто?» Но Катерина ничего такого не говорит Вере, она не проповедник, не учитель, не родитель, не судья Вере. Вере, слава Богу, за тридцать, сама разберётся.

— Нужно провести операцию, — упрямо говорит Катерина. — Без операции не выносишь.

— А Виктор, — мучительно краснеет Вера, — пока другую найдёт?

— Или ребёнок, или Виктор, — Катерина сжимает холодную Верину руку. — Стать матерью — дело серьёзное, иногда приходится перестраивать жизнь! Я думаю, это хорошего мужа найти трудно, а любовник всегда найдётся. Ну что ревёшь?