Когда его грузили на носилки, она сунула руку ему в карман куртки, надеясь найти какое-нибудь удостоверение, и выудила открытку с видом Брюгге, а на обороте его адрес и письмо: Милый папа, в Брюгге очень интересно, тут много красивых зданий. Идет дождь. Съела гору картошки и шоколада. Скучаю! Люблю! Марли XXX.

Открытка у Реджи в сумке, помятая, грязная и окровавленная. Теперь у Реджи две открытки, два бодрых послания заволокло смертью. Наверное, надо кому-нибудь эту открытку отдать. Лучше бы тому человеку. Если он еще жив. Врач воздушной «скорой» сказал, что его везут в Королевский лазарет, но Реджи утром звонила, и никакой Джексон Броуди у них не записан. Может, это значит, что он умер?

Лежал Адам, окован[89]

Не умер, значит, пока не умер. Но и не очень-то жив. Застрял в таинственной дыре посередке.

Это место он всегда воображал — если воображал — «Хилтоном» в Хитроу, бежевым, безликим лимбом, где все проездом. Слушай он повнимательнее в своем католическом детстве — вспомнил бы очистительный огнь чистилища. Теперь этот огнь бесконечно его пожирает — негасимый костер, словно Джексон — вечное топливо. И он что-то не припоминал религиозных доктрин, которые описывали бы нескончаемую радиостатику в голове, и ощущение, будто по коже ползают гигантские сороконожки, и другое ощущение, гораздо неприятнее, будто по коре головного мозга, стуча ногами, бродят крупные тараканы. Любопытно, какие еще сюрпризы преподнесет этот божественный перевалочный пункт.

Несправедливо это, раздраженно думал он. Кто сказал, что жизнь справедлива? — сотни раз говорил ему отец. Джексон и сам говорил это собственной дочери. (Это несправедливо, папа). Родители — убогие скоты. Должно быть справедливо. Должен быть рай.

В смерти, отмечал Джексон, он стал ворчлив. Нечего ему тут делать — ему бы к Нив, где бы она ни была, в идиллический пейзаж, где гуляют мертвые девушки, вознесшиеся и высокочтимые. Блядь. Башка-то как трещит. Несправедливо.

Иногда его навещали люди. Мать, отец. Они умерли, так что, видимо, Джексон умер тоже. Они были размытые по краям, а если смотреть слишком долго — трепетали и блекли. Он и сам, наверное, по краям размыт.

В каталоге мертвых то и дело выпадали случайные лица. Старый учитель географии, склочный апоплексический тип, умерший от инсульта в учительской. Самая первая подружка Джексона, славная прямодушная девочка Анджела, которая на свой тридцатый день рождения умерла у мужа на руках от аневризмы. Миссис Паттерсон, пожилая соседка, — когда Джексон был маленький, она приходила к его матери пить чай и сплетничать. Джексон уж сколько десятилетий про нее не думал, имени бы не вспомнил, если б она не возникла подле него, вся в парах камфары и со старой магазинной сумкой из кожзама. Один раз у постели присела Амелия, сестра Джулии (ершистая, как всегда). Раз явилась, это что же значит — она умерла на операционном столе? Как-то днем появилась женщина в красном из поезда — живости в ней явно поубавилось. Мертвые шли косяками. Хоть бы перестали уже.

Быть мертвым очень выматывает. Светская жизнь богаче, чем при жизни. И не то чтобы все эти люди беседовали с Джексоном — разве что бубнили невнятно, хотя Амелия, к его смятению, внезапно заорала: «Начинка!» — а немолодая женщина, которую он прежде никогда не встречал, нагнулась и шепотом спросила, не видал ли он ее собачку. Брат Джексона не приходил, и Нив не возвращалась. Только ее он и хотел увидеть.

Его разбудил маленький терьер — стоял в ногах и лаял. Джексон понимал, что проснулся не на самом деле — не в том смысле, в котором люди просыпаются обычно. Голос мистера Спока (или Леонарда Нимоя,[90] это уж как посмотреть) прошептал ему в ухо: «Это жизнь, Джексон, но не та, к которой мы привыкли».

Все, хватит. Он сматывается из этого дурдома, даже если это его убьет. Он открыл глаза.

— Вернулись к нам, значит? — произнес женский голос.

Что-то двигалось перед ним, появлялось, исчезало. По краям замутненное.

— Мутно, — сказал он. Может, не вслух.

Он в больнице. Мутная личность — медсестра. Он жив. Как выясняется.

— Ну привет, солдат, — сказала медсестра.

Изгой

И что им не спится в такой небожеский час? Все четверо опять за столом — на сей раз завтракают. Патрик сделал французские тосты, подал с крем-фрешем и малиной, для которой не сезон, на веджвудских тарелках сугробы сахарной пудры, как в ресторане. Малина прилетела аж из Мексики.

Бриджет и Тим бестревожно спали, а вот Луиза много часов провела на месте катастрофы. Из нее как будто все соки выжали, зато Патрик, хоть и оперировал всю ночь — в операционную вкатывали жертву за жертвой, — оставался бодр и весел. Мистер Все-Починю.

Луиза налила себе кофе и оглядела красную малину на белой тарелке — капли крови на снегу. Сказка. От усталости тошнило. Она застряла в кошмаре, как в том фильме Бунюэля, где все садятся есть, но никак не могут приступить к еде,[91] только с Луизой все наоборот: еда есть, но она не может ее в себя впихнуть.

Бриджет когда-то закупала модную одежду для сети универмагов, хотя если сейчас на нее посмотреть — не догадаешься. Сейчас она в яркой тройке, вероятно очень дорогой, но с таким узором, словно взяли флаги нескольких стран, которых и на карте-то не найти, порезали на куски, а потом дали слепцу, чтоб он их опять сшил.

Тим был главной шишкой в крупной бухгалтерской компании и пользовался «роскошью ранней пенсии».

— Я вдова гольфиста, — сказала Бриджет, скорчив трагическую гримасу.

Бриджет не сказала, на что теперь тратит время, а Луиза не спросила, заподозрив, что ответ ее взбесит. Патрик — хороший ирландец, Бриджет — плохая ирландка.

— Мексиканская малина, — сказала Луиза. — Это же ахинея? А вы говорите — углеродный след.

— Нет-нет, Луиза, еще только утро, — сказал Тим, жеманно поднеся руку ко лбу. — Давай не будем говорить за завтраком о том, сколько миль проезжает еда.

— А когда же об этом говорить? — спросила Луиза.

Угадайте-ка, кто в этой семейке самый строптивый.

— Луиза в юности не бунтовала, — пояснил Патрик. — Теперь наверстывает, как выясняется.

Он засмеялся, и Луиза смерила его долгим взглядом. Это вот что — снисходительность? Конечно, так оно и есть, мятежной юности ей не выпало, потому что трудно взбрыкивать, когда твоя собственная мать заваливается в дом за полночь (если вообще заваливается) и выблевывает все нутро, как образцовый взбунтовавшийся подросток. Луиза повзрослела раньше большинства сверстников. Теперь наверстывает. Как выясняется. Отца у нее толком не было — одна ночь на Гран-Канарии, пожалуй, не в счет; может, в этом и прелесть Патрика? Может, она подсознательно разглядела в нем фигуру отца, которого никогда не имела, — вот, значит, как Патрик прорвался сквозь ее баррикады и к ней под одеяло? Ну и что мы получаем в итоге — комплекс Электры?

— По-моему, разговаривать о политике потребления — вовсе не бунт, — сказала она Тиму. — А ты как думаешь?

Пока тот подбирал ответ, Луиза повернулась к Патрику:

— Французские тосты. Они же гренки с яйцом, как обычно называли их мы, представители низших классов. — Лучше бы просто вилкой его ткнула, ну?

— Отец всю жизнь проработал на Дублинскую корпорацию,[92] — доброжелательно ответил Патрик. — Вряд ли мы принадлежим к высшим эшелонам общества.

Он ирландец, его оружие — слова, а Луиза по натуре уличный боец, и на миг — краткий, но блаженный — она представила, как запульнет этим драгоценным французским тостом Патрику в лоб. Патрик ей улыбнулся. Прямо-таки просиял. Она улыбнулась в ответ. Брак — жестокое милосердие.