После своей смерти мой отец оставил мне пятьсот тысяч фунтов стерлингов, но к тому времени, когда начинается мой рассказ, я растратил более сорока тысяч и, кроме моей яхты «Сельзис», у меня оставалось теперь всего несколько тысяч фунтов. Но, несмотря на это, я вовсе не думал о своем будущем, полагая, что, когда придет время, то все само собой устроится, а пока жил на своей яхте то в Средиземном море, то курсируя у берегов Англии, то, как сейчас, мчался в Париж с совершенно неизвестным мне человеком, Бог знает, для чего и зачем. Но как знать, когда жизнь захватит нас в свой водоворот, как угадать, что нас толкнет на новый путь деятельной и кипучей жизни? Мог ли я ожидать, что это суждено было сделать моему странному спутнику, которого я называл помешанным, сумасшедшим, над которым все мы подтрунивали?!
Сидя теперь напротив него в вагоне, я с величайшим удовольствием последовал бы примеру остальных моих спутников, спавших крепким сном, так как чувствовал себя утомленным после своего морского путешествия на яхте, доставившей всех нас в Кале, и, наверное, уснул бы, если бы не видел по несомненным признакам, что мой загадочный приятель хочет сообщить мне что-то очень важное. Он беспокойно метался на своем месте, нервно потирал руки, шелестел какими-то бумагами, которые достал из кармана своего пальто и поминутно перелистывал их дрожащими пальцами, причем его маленькие серенькие глазки сверкали, тревожно бегая по сторонам. В ожидании, что он вот-вот заговорит, я делал вид, что однообразный пейзаж по обе стороны пути чрезвычайно интересует меня, и силился превозмочь одолевавшую меня дремоту. Наконец он заговорил, но теперь уже не казался таким помешанным, как раньше.
— Ведь они оба спят? Не так ли? — вдруг спросил он, положив мне руку на плечо и указывая на Родрика и Мэри. — Однако не мешало бы нам совершенно удостовериться, прежде чем я начну говорить, если только вы позволите мне высказаться и согласитесь выслушать меня. Я хочу просить вас об одной милости!
Видя его столь серьезным и озабоченным, я был до того поражен этим необычным явлением, что больше смотрел на него, чем на Родрика и Мэри. А он продолжал смотреть мне в глаза тревожным, молящим взглядом, какого я никогда не видел у него. Я поспешил уверить, что он смело может говорить, что Родрик спит и что если бы даже он проснулся, то я готов поручиться за него, что он никогда не выдаст его.
— Я хотел поговорить с вами уже несколько дней назад, — сказал мой собеседник, продолжая вертеть в руках свои бумаги, — но мы были все это время так заняты, что я никак не мог выбрать удобный момент. Вам, конечно, должно казаться странным, что, находясь в вашем обществе столько времени, я до сих пор не рассказал вам ничего о себе. И вы были настолько деликатны, что никогда не расспрашивали меня ни о чем. Может, я обманщик, но вы никогда не пытались разузнать об этом; может, я мошенник, преследуемый властями, но вы не старались содействовать моей поимке; и поверьте, я умею ценить подобное отношение. Вы не знаете даже, есть ли у меня деньги и, несмотря на все это, сделали меня, если смею так выразиться, своим другом!
Последние слова он произнес таким тоном, что я невольно протянул ему руку и крепко пожал его холодную ладонь.
— Я очень признателен вам за ваше доверие ко мне, — продолжал он, — тем более что мало было у меня друзей, да, по совести говоря, никогда я и не искал их. Вы же одарили меня своей дружбой по своей воле, и я тем более ценю ее. Теперь я выскажу вам свою просьбу: если я умру раньше, чем через трое суток, не откажитесь вскрыть вот эти бумаги, которые я приготовил для вас, и обещайте, что исполните все, что в них заключается, с возможной точностью. Это не пустая просьба, могу вас заверить. Моя просьба поставит вас в то положение, в каком нахожусь я сам в настоящее время, но с несравненно большими шансами на успех, чем у меня. Что же касается опасностей, сопряженных с этим делом, то они достаточно серьезны, но вы способны преодолеть эти опасности, как надеюсь преодолеть их и я, если только останусь жив!
Слова Мартина Холля, как звали моего таинственного приятеля, навеяли на меня тоскливое, щемящее душу чувство. Я считал этого человека безрассудным, сумасшедшим, сумасбродом с постоянно меняющимися намерениями, легкомысленным и не постоянным, и вдруг он говорит мне о какой-то тайне, о своей близкой, быть может, смерти. Его слова произвели на меня глубокое впечатление, но я старался скрыть это от него, и потому отвечал в легком, шутливом тоне:
— Прежде всего, скажите мне, вполне ли вы уверены в том, что говорите серьезно?
В ответ на это он предложил мне взять его руку. Она была холодна, как лед.
— Послушайте, Холль, если вы не дурачитесь, — сказал я, — и действительно хотите, чтобы я сделал для вас то, что вы сами же называете «милостью», то вы должны быть более откровенны со мной и высказаться яснее: во-первых, скажите мне, откуда у вас взялась эта дикая мысль, что вы можете умереть в течение этих трех дней, во-вторых, какого рода обязательства желаете вы возложить на меня, так как сами понимаете, что я не могу обещать вам исполнить то, о чем не имею ни малейшего представления. Итак, давайте начнем сначала: почему вы, например, отправляясь в Париж, насколько мне известно, как простой путешественник, без всякой определенной цели, вдруг высказываете опасения, что вас подстерегает там какая-то таинственная напасть, быть может, даже смерть. Ведь вы не знаете в этом городе ни одной души?
Холль тихо засмеялся в ответ и стал смотреть в окно вагона, но минуту спустя обернулся ко мне и глаза его светились странным огнем.
— Вы говорите, — начал он, — что я еду в Париж без всякой определенной цели? Я, который ждал целые годы дела, которое, как надеюсь, мне удастся исполнить в эту ночь, тотчас же по приезде в Париж?! Вы хотите знать, зачем я еду в Париж? Я еду туда, чтобы встретиться с человеком, которого, не пройдет и года, как станут преследовать все правительства Европы, который, если я сегодня не схвачу его за горло в самый момент разгара его грязных дел, усеет могилами землю, как эти сосны усеивают ее по осени своими иглами. Он и не помешанный, и не здоровый, и знай он о моих намерениях, он скомкал бы меня и раздавил, как я комкаю и давлю эту бумажку. Это человек, который имеет все, что только можно желать в жизни, и которому всего этого мало. Он может повелевать в десяти городах, у него везде есть деньги и люди; полиция против него так же бессильна, как против морского прибоя; человек, убийственные замыслы которого превосходят все, что могло когда-либо измыслить самое преступное воображение, что когда-либо заносилось в хроники преступлений, — и вот бороться с этим человеком я и еду в Париж.
— И вы рассчитываете утопить его? Какое же отношение имеете вы к этому человеку? — с удивлением спросил я.
— В данный момент, пожалуй, никакого, но через месяц я буду иметь к нему денежное отношение; не позже, как к началу декабря, за выдачу его будет предложено пятьсот тысяч фунтов. Это так же верно, как то, что мы говорим с вами.
— И вы рассчитываете встретиться с ним в Париже? — продолжал я.
— Да, сегодня же вечером я увижу его, а через три дня я или все выиграю, или все потеряю — или буду торжествовать, или погибну. Тайна его станет моей, если же я потерплю неудачу, то вы будете продолжать начатое мною дело и следовать за той нитью, которую я нашел и с громадным трудом в течение целых трех лет распутывал.
— Но позвольте узнать, что это за человек?
— Это вы увидите сами, если только рискнете пойти вместе со мной. Я встречусь с ним сегодня в восемь часов вечера.
— Если рискну? — воскликнул я. — Вряд ли тут может быть много риска.
— Вы рискуете очень многим: дело это далеко не безопасное. Об этом я считаю своим долгом предупредить вас... Смотрите, барышня просыпается.
Действительно, Мэри раскрыла глаза и сказала с непритворным удивлением:
— Я, кажется, спала?
Родрик стал встряхиваться и протирать глаза и спросил, проехали ли мы Шантильи, а мой сумасшедший стал суетиться, подзывая носильщиков, как только мы въехали в полумрак вокзала и вдоль бесконечной платформы замигали фонари. Я не верил своим глазам, глядя на него, не верил, что этот человек всего несколько минут назад говорил со мной о таких странных вещах, и еще менее мог сродниться с мыслью, что ему оставалось, быть может, недолго жить.