— Волчков этих подъедим, а дальше? — самодовольно морщился он, возлежа в своем шатре на груде бархатных подушек. Советуясь со слугой, он обычно выгонял всех своих вассалов прочь, и, длинно развалившись на низкой кушетке, мерял присевшего на ковер робота мерцающим взглядом раскосых алых глаз. Иногда, погрузившись в размышления, он гибко вставал со своего ложа и садился на низкий табурет перед чернеющим в полумраке шатра роялем. Снимал крышку и долго, порой несколько часов, самозабвенно лупил по клавишам. Звук получался кошмарный: ни мелодии, ни гармонии, но Молоха это обстоятельство больше не волновало, — робот молчал о своих музыкальных вкусах, а вассалы рассыпали хозяину елейные похвалы. Среди всех них, лишенных тени, Молох был единственный, кто не утратил человечьей привычки к музыке. — Я ведь давно твержу тебе, что пришло нам время расширяться. На одном месте я засиделся, хочу мир повидать, показать себя. Отправимся на юго-восток, в резервацию к лошадиным, поглядим, что у них творится.

— Ты хочешь пить кровь туземцев и там? — тихо спрашивал робот. У него сосало под ложечкой: тягучее, привычное за сорок лет ощущение, — так, полагал он, проявлял себя конфликт установок. Всякий раз, когда он говорил с хозяином о своих опасениях, конфликт усиливался. И всякий раз робот не терял надежды, что сумеет убедить Молоха. В чем? Он и сам не знал. Просто надеялся, что однажды хозяин найдет разгадку, и парадокс, мучающий электронный разум, рассосется сам собой. — Ты не убиваешь людей, ни разу не убил с тех пор… как сам знаешь, что, но не кажется ли тебе, что туземцы тоже люди? Есть ли у них душа? Ведь если нет, и они всего лишь животные, так почему ты не пьешь кровь животных?

Молох протянул длинную руку, схватил подушку из-за спины и ловко запустил ею в робота.

— Заткнись, — лениво прошипел он, и пошарив вокруг, нашел темные очки. Нацепив их так, что глаз стало не видно, белоснежно осклабился. — Опять пластинку свою завел. Как ты надоел мне, жестянка! Ты даже представить себе не можешь, до чего ты зацикленный!

Грациозно встав, худой и высокий, он прошагал к роялю, сел перед ним, закинув ногу на ногу. Сидящий на ковре скрестив ноги робот снизу вверх разглядывал его, вновь дивясь про себя изменениям, произошедшим с хозяином. Худые руки и ноги его вытянулись, под кожей играли мускулы. Лицо заострилось, а уши и нос, казалось, начали врастать обратно в череп. Молох терял человеческий облик и постепенно превращался в какое-то новое, гибкое и стремительное существо, а черный цветок его души, как будто, дал ростки во все тело. «Ты становишься сорняком», — хотел сказать ему робот, но не стал: однажды он уже произнес вслух эти слова, а Молох лишь рассмеялся. «Я становлюсь сильнее, — возразил он. — Мировой силой становлюсь я!»

Подняв крышку, он положил длинные, похожие на побеги, пальцы на клавиши, ударил. Рояль застонал. Робот закрыл глаза, прислушиваясь к сосущей боли в груди. «Расстроен, — подумал он, испытывая невольную жалость к несчастному инструменту, над которым, позабыв себя, совершал насилие его хозяин. — Как долго ты намерен терзать эти обвисшие струны? Неужели ты не слышишь фальши, Молох?!»

Старый парадокс и глубокая безнадежность его задачи точили разум робота, как терпеливые термиты стены ветхого дома. Чудовищные звуки рояля терзали слух. Как долго еще это будет продолжаться? Неужели когда-нибудь и он, безропотный слуга, лишится рассудка вслед за хозяином и услышит в этой убийственной какофонии музыку? Неужели однажды и он согласится с логичной мыслью о том, что волчки будут подъедены окончательно, а значит — пора расширять угодья? И почему его так волнует судьба каких-то волчков?

Робот вздохнул. Их неясный статус, нерешенность вопроса, есть в них душа, или нет, — вот что тревожило его. В этом вопросе — исток парадокса, который, словно вершина айсберга, выглядывает из пучины других, запутанных и темных загадок. Человек ли его хозяин? Человечен ли он? Его проросшая в теле, ставшая склизко-черной хищная душа — что она, уж не метастаза ли черной воронки, жадно протянувшейся в угасающий мир? Умирающая почва вокруг, из которой уходят живые соки, сохнущие на корню деревья, птицы, переставшие петь, наконец, люди, добровольно согласные стать кормом для кровососов, — не проявления ли это все того же парадокса, столь долгое время терзающего разум отдельно взятого человекоподобного робота? Не приближение бездны ли наблюдает он, чаявший избегнуть ее на заре своего существования, избравший себе хозяина и темный тернистый путь его, чтобы защититься, спастись от падения этой бездны?

Ведь он пытался остановить ее неумолимое приближение: вначале он заставил Молоха умереть и восстать для новой жизни, затем увлек его за призрачной надеждой, пообещав кровь туземцев в обмен на жизни людей, он удержал хозяина от падения в бездну вслед за матерью, наивно уповая на то, что, когда придет время, хозяин заслонит его самого от опрокидывающейся сверху воронки. И что же в итоге получил он? Боль в груди и раскаты жуткого грохота, которые прежний Молох никогда бы не принял за музыку, и каждодневный, растянувшийся на десятилетия вопрос, — есть у туземцев душа, или нет, звучащий в ушах, как заезженная пластинка, вертящийся на языке, теребящий голосовые связки: хозяин, ответь, есть у них душа, или нет, хозяин? Ведь если есть, это значит…

— Как ты меня достал! — воскликнул Молох и с треском опрокинул крышку, заставив рояль отозваться долгим струнным стоном. Робот, растерявшись, снизу вверх смотрел на хозяина. — Как достал! Что ты твердишь мне про этих зверей, каждый чертов день, как заведенный, на что они сдались тебе? Ведь ты сам предложил мне начать их жрать, сам сказал, что они не люди, а значит — проблемы не будет, и вот теперь, день за днем, ночь за ночью, как долбаный дятел, ты все долдонишь про этих волков!

Мы договорились, вспомни: я не пью кровь живых, а взамен ты приводишь ко мне сладких туземцев. А теперь ответь, будь ласков, хоть раз я с тех пор нарушал обещание? Хоть бы одного че-ло-веч-ка я укусил?

Ни-ра-зу! А почему? А потому что я дал слово. И держу его, как видишь, по сей день. Но тебе все мало, ты ведь у нас моральная жестянка, напичканная ложным состраданием! Ох, не могу! — Молох, хихикая, закинул голову. Смех, словно барабанная дробь, выходил их всего его гибкого тела, оно колыхалось и дергалось, как нелепая кукла на веревочке. Робот, закусив губу, наблюдал за ним. Движения черного цветка, колышущегося под оболочкой тонкой кожи и мышц, заворожили его. — Ох, держите меня семеро! Моральная жестянка! — продолжал содрогаться в пароксизме хохота Молох.

— Да кто ты такой, — внезапно свесив тощую грудь между колен, наклонился к роботу он, — кто ты такой, чтобы сметь задавать мне все эти вопросы? Ты, весь из себя жестяной и наивный! Да я на твоем месте давно бы догадался, что мы, такие как я, не кровь живую пьем, нет, мы пьем душу, сладкую душеньку живую, в крови, как эфир, разлитую, только ею, родной, и сыты бываем! А в туземцах твоих, зверятах бедных, эта душенька, как вино, крепкая, сочная, бодрящая, ни в одном разумном живом такой нет, ни в одном животном, ни в одной птичке-бабочке, понял?! Уяснил? — сдернув очки с длинного лица, он уставился роботу в глаза холодным немигающим взглядом. Смех еще клокотал в нем, как вулкан, но в глазах смеха не было — только холодный алый отсвет в расширившихся зрачках. Вызов в них был, и злоба, а — в глубине — страх.

— Да, — кивнул робот. Боль в груди отступила, и он с невиданной энергией вскочил на ноги, заставив Молоха отшатнуться. Давно уже робот не чувствовал себя так легко. Даже сила притяжения, как будто, сделалась не властной над ним. — Что ж ты сразу не сказал? Ведь в таком случае тебе не надо убивать их, Молох!

Радость освобождения солнечной волной окатила его, он купался в ее лучах, видя, как отступает бездна. Он снова преодолел ее, мнилось ему, и черная воронка отходила с периферии зрения, делая взгляд четким и кристально чистым. Впервые за долгие годы он снова видел мир целым, умытым, не запятнанным болью и чувством вины. Впервые мысль его работала в полную силу.