Сердце колотится прямо у меня в ушах. «Ш-ш-ш, ш-ш-ш», — бормочет море, но я ему не верю. Я поправляю стремена. Я не сажусь в седло. Я напрягаю слух в поисках какого-нибудь звука жизни. Но слышу только океан. Вода вдруг вспыхивает, как коварная улыбка. Это может быть отражением гибкой спины кабилл-ушти… Но Дав почуяла бы это. Я должна доверять своей лошадке. Уши у нее все так же насторожены. Дав внимательна, но не встревожена. Я целую ее в серое плечо — на удачу — и вспрыгиваю в седло. Я направляю ее как можно дальше от волн. Еще немного выше по берегу — и песок сменится галькой и обломками скал, по которым невозможно скакать. Еще немного ниже — и уже «ш-ш-ш, ш-ш-ш…».

Я разогреваю Дав, пуская ее по кругу легкой рысью. Я жду, когда наконец мое тело расслабится, забыв, где я нахожусь, но ничего не получается. Каждый блик на воде заставляет меня вздрагивать. Все мое тело как будто кричит, твердя мне об опасности этого черного океана. Я помню ту историю, которую всем нам рассказывали, как только мы становились подростками: о двух молодых возлюбленных, решивших тайком встретиться на пляже, — их уволокла в волны водяная лошадь, ожидавшая добычи поблизости от берега. Предполагалось, что эта сказочка служит хорошим предостережением всей скармаутской молодежи и учит нас не целоваться где попало.

Но эта история никогда не выглядела настоящей, реальной, хотя ее и пересказывали постоянно в школе и в лавках. А вот здесь, на песчаном берегу, все воспринималось иначе. Но нет никакого смысла об этом думать. Я должна разумно тратить свое время. Я стараюсь представить, что нахожусь на мокром, грязном лугу. Несколько бесконечных минут мы с Дав сначала рысью мечемся по берегу в одну сторону, потом в другую, потом переходим на галоп — в одну сторону, в другую… Время от времени я останавливаю лошадку, чтобы прислушаться. Чтобы всмотреться в океан в поисках какого-то пятна, более темного, чем вода. Дав постепенно успокаивается, но я продолжаю дрожать. И от холода, и от того, что слишком напряжена.

Далеко-далеко, на краю горизонта, небо слегка светлеет. Скоро на песчаный берег явятся другие всадники.

Я останавливаю Дав и вслушиваюсь. Ничего, кроме «ш-ш-ш, ш-ш-ш…».

Я выжидаю долгое, очень долгое мгновение. Но слышу только океан.

И тогда я пускаю Дав в полный галоп.

Она радостно бросается вперед, ее хвост развевается по ветру. Волны сливаются в длинную темную полосу сбоку от нас, а утесы превращаются в стену бесформенной серости. Я уже не слышу, как шуршит океан, я слышу только стук копыт Дав и ее шумное дыхание.

Мои волосы тут же вырываются из хвоста и летят мне в лицо, как крошечные тонкие хлысты. Дав взбрыкивает раз, другой — просто от восторга, от чистого наслаждения бегом, и я смеюсь. Мы резко останавливаемся — а потом несемся в обратную сторону той же дорогой.

Мне кажется, что я замечаю краем глаза какого-то человека, стоящего наверху, на утесе, наблюдающего за нами, но когда поднимаю голову и смотрю туда, там никого нет.

Я обдумываю результаты столь ранней тренировки.

Дав уже выдохлась, и я тоже выдохлась, а море постепенно отступает от берега. Скоро на пляже появятся другие всадники, но мы с Дав уже сделали то, что должны были сделать в этот день.

Что ж, такая схема может сработать.

Я не знаю, насколько быстро мы с Дав прошли дистанцию, но прямо сейчас это не имеет значения. Не все сразу. По одной победе в день.

Глава двадцать вторая

Шон

В такой час на втором этаже чайной никого нет. Только я — и множество маленьких столиков, покрытых скатертями, и на каждом пурпурный цветок чертополоха в вазочке. Комната длинная, узкая, с низким потолком; она выглядит как уютный гроб или как душная церковь. Все отливает легкими розоватыми оттенками из-за ярко-розовых кружевных занавесок на маленьких окнах за моей спиной. Я — самый темный предмет в комнате.

Эвелин Каррик, молоденькая дочь владельца, стоит у стола, за которым я сижу, и спрашивает, что я хочу. Она не смотрит на меня, и это правильно, потому что и я тоже не смотрю на нее. Я смотрю на маленькую печатную карту, лежащую на скатерти передо мной.

В меню — несколько французских слов. Перечень на английском — длинный и цветистый. Если бы даже я хотел заказать чай, то не уверен, что сумел бы узнать его в этом списке.

— Я кое-кого жду, — говорю я.

Она колеблется. Ее взгляд устремляется на меня — и снова в сторону, как у лошади, увидевшей незнакомый предмет.

Могу я взять вашу куртку?

— Пусть здесь остается.

Моя куртка, высушенная ночью на обогревателе, стала жесткой от соленой воды и покрыта пятнами грязи и крови. На ней записан каждый день, проведенный мною на пляже. Я даже представить не могу, что Эвелин прикоснется к ней маленькими белыми ручками.

Эвелин проделывает что-то сложное, непонятное, но вроде бы необходимое с салфеткой и блюдцем на другой стороне стола, а потом снова уходит вниз по узкой лестнице. Я прислушиваюсь к скрипу ступенек; каждый шаг заставляет их хрипеть и стонать. Высокое, узкое здание чайной — одно из самых старых в Скармауте, оно зажато между почтой и бакалейной лавкой. Я гадаю, что могло в нем быть до того, как его продали под чайную.

Малверн опаздывает на встречу, которую сам же и назначил, на встречу, которой я ожидал, хотя и не предполагал, где именно она состоится. Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть в окно за розовой занавеской, на улицу внизу. Там уже бродят несколько любопытствующих туристов, они приехали на фестиваль, и я слышу, как в нескольких кварталах отсюда репетируют барабанщики. Через несколько дней, думаю я, все столики на верхнем этаже чайной будут заняты, а улицы забиты народом. В конце праздника все всадники, и я вместе с ними, проедут парадом сквозь эту толпу. Если к тому времени меня еще не выгонят.

Я немного отгибаю манжет рукава и смотрю на свое запястье; жесткая куртка за время утренней тренировки натерла кожу. Этим утром водяные лошади сцепились между собой, мне пришлось вмешаться. Мне хочется, чтобы Горри оставил попытки продать пегую кобылу; она дурно влияет на других лошадей.

Ступеньки начинают стонать и вздыхать, когда по ним поднимается кто-то потяжелее Эвелин. Бенджамин Малверн проходит через комнату широким шагом и останавливается у стола, выжидая; я встаю, чтобы поздороваться с ним. Малверн, богатый как будто с самого рождения, выглядит хорошо ухоженным уродом вроде дорогой спортивной лошади с грубой, не подходящей к туловищу головой. Лоснящаяся одежда, глаза-щелочки, нос картошкой над слишком толстыми губами…

— Шон Кендрик, — говорит он. — Как дела?

— Терпимо, — отвечаю я.

— А море как?

Это он пытается пошутить, проявляя нечто вроде сочувствия, и если я сделаю вид, что мне смешно, я как бы покажу, что ценю свое место и жалованье.

Я сдержанно улыбаюсь.

— Неплохо, как всегда.

— Сядем?

Я жду, пока сядет он, и только потом опускаюсь на свой стул. Он берет карточку меню, но не читает.

— Значит, ты готов к фестивалю в эти выходные?

Ступеньки снова скрипят, к нам подходит Эвелин. Она ставит перед Малверном чашку, до краев наполненную пенистой жидкостью.

— А вам что подать? — снова спрашивает она меня.

— Ничего, пожалуй.

— Он не станет злоупотреблять твоим гостеприимством, милая, — говорит ей Малверн. — Принеси ему чашку чая.

Я киваю Эвелин. Малверн, похоже, и не замечает, что она уходит.

— Нет смысла тянуть, от этого неприятные дела становятся еще неприятнее, — изрекает Малверн.

Он делает глоток своего странного пенистого чая и после паузы продолжает:

— Ты — работник выше всяких похвал, Шон Кендрик.

За окном барабанщики, готовящиеся к Скорпионьим бегам, выбивают быструю дробь, все набирая и набивая темп, но это происходит вне розового мира, в котором мы находимся. Малверн наклоняется вперед, ставит локти на стол.