Частично такая явная произвольность вытекала из неожиданного для Фрейда качества — его либо положительного, либо отрицательного суждения о людях. Неожиданного, поскольку никто лучше Фрейда не знал, какую сложную смесь хороших и плохих качеств составляет человеческое существо. Однако в своей сознательной жизни и, несомненно, еще больше в своем бессознательном он делил людей в основном на хороших и плохих — или, что, возможно, будет более точно, на тех, кто ему нравился и кто не нравился, — а между этими двумя полюсами мало кто находился. И время от времени один и тот же человек мог переходить из одной категории в другую. Еще более странным для такого величайшего психолога было, — о чем у всех нас сложилось одинаковое мнение, — то, что Фрейд являлся плохим знатоком людей. Возможно, это не назовешь странным, так как две эти характерные черты сопутствовали друг другу.

Я несколько раз читал, что Фрейд был настолько неприветливым, что всегда ссорился со своими друзьями, что он был пессимистом и высокомерным человеком. Мне хотелось бы рассмотреть, какой же элемент истины заключается в таких неблагоприятных отзывах. Чаще всего мне задавали вопрос о его готовности к сотрудничеству. Мне всегда было легко и приятно с ним работать, и я уверен, что любой другой человек, оказавшийся в моем положении, сказал бы то же самое. Фрейд был очень жизнерадостным, приятным и веселым компаньоном и редко высказывал резкую критику относительно всевозможных планов, которые мы перед ним развертывали. Конечно, справедливо, что время от времени тот или иной из нас проявлял собственные предрассудки, которые могли быть настолько сильными, что ничего не оставалось делать, как выбирать иной курс действий.

Широко распространено мнение, что Фрейд был пессимистом. Он, несомненно, был жизнерадостным человеком, поэтому в худшем случае можно предположить, что он принадлежал к «жизнерадостным пессимистам». И действительно, он неоднократно пользовался этим выражением по отношению к себе. Правильным здесь, несомненно, будет слово «реалист». То есть человек, свободный от иллюзий. Верно то, что он считал жизнь скорее трудной, нежели легкой. Это было основным, что приходилось терпеть. Если человек делает это успешно, то для него существует много наслаждений и жизнь стоит того, чтобы жить. В своем небольшом эссе «Бренность» он рассматривает как полнейшую чепуху мысль о том, что все хорошие вещи в жизни теряют ценность из-за их бренности; если они могут длиться хотя бы минуту, они могут иметь ценность.

Фрейд жил настоящим. Несмотря на его очарование прошлым, как отдельных личностей, так и человеческого рода в целом, и его уверенность в том, что лишь путем изучения прошлого можно научиться чему-нибудь ценному и полезному, он, по всей видимости, не питал какого-либо интереса непосредственно к своему прошлому и никогда не говорил о нем. Для него лично имело значение настоящее, включая, конечно, планы на ближайшее будущее. Что касается будущего в целом, мне кажется, он не много о нем думал. Он настолько хорошо осознавал громадную сложность переплетения как материальных обстоятельств, так и психологических мотивов, что рассуждать о такой непредсказуемой вещи, как будущее, значило для него попусту терять время. Фрейд, однако, не был склонен к пессимизму по отношению к будущему. В одном из своих писем Ранку он писал: «Хотя я согласен с Вашим суждением о мире и современном поколении людей, я не могу считать оправданным Ваше пессимистическое отвержение лучшего будущего». Фрейд выступал бы в поддержку любых очевидных социальных реформ, но при более длительном рассмотрении он не был уверен, что их результатом станет действительно несущая людям благо цивилизация. Требовалось нечто более радикальное.

Что касается высокомерия, — это явно нелепое слово применительно к Фрейду. При описании той стойкости, с которой он отстаивал свои тяжелым трудом выработанные убеждения, больше подошло бы слово «упорный», но было бы несправедливо подразумевать под этим, что его убеждения оставались непоколебимыми и не были открыты пересмотру. Тот последовательный путь, который Фрейд прокладывал в неизведанное, и те изменения, которые были вызваны в его заключениях возросшим опытом, являются историческими фактами. Перед лицом обширного неизведанного отношение к нему Фрейда не могло быть иным, чем отношение Ньютона с его гальками на берегу знания. Фрейд знал, что он сделал «некоторое количество начинаний» и открыл несколько новых троп в науке, но куда они могут привести — об этом он не мог судить, да и не старался этого делать. Он не являлся в достаточной мере философом, чтобы вообразить, что обладает способностью конструирования какой-либо законченной системы мышления; начала находятся далеко от чего-либо окончательного.

Я сомневаюсь в том, что Фрейд когда-либо думал о себе как о великом человеке или что ему когда-либо приходило в голову сравнивать себя с людьми, которых он считал великими: с Гёте, Кантом, Вольтером, Дарвином, Шопенгауэром, Ницше. Мари Бонапарт однажды сказала ему, что, по ее мнению, он является человеком, совместившим в себе черты Пастера и Канта. Фрейд ответил: «Это очень лестно, но я не мог> разделять Вашего мнения. Не потому, что я скромен, вовсе нет. У меня очень высокое мнение о том, что я открыл, но не о себе. Великие открытия не обязательно означали великих людей. Кто изменил мир больше, нежели Колумб? А кем он являлся? Искателем приключений. Он обладал характером, это правда, но он не был великим человеком. Так что, как Вы видите, человек может совершать великие дела, но это не будет означать, что он действительно великий». Относительно одного в себе он всегда был уверен: что у него небольшие интеллектуальные способности. Существовало столь много вещей, например в математике или физике, которых, как он знал, он никогда ж сможет понять, в то время как многие другие люди без труда могли это сделать.

Каков бы ни был источник этого — самого Фрейда постоянно занимала эта проблема, — моральная позиция столь глубоко укоренилась в нем, что казалась частью его самобытной натуры. Он никогда не испытывал какого-либо сомнения относительно того, что является образцом поведения. Все это было для него настолько очевидным, что его любимым изречением было изречение Ф. Т. Фишера: «Этическое ясно само по себе». Лишь в преклонные годы Фрейд смог пролить свет на происхождение морального чувства.

Одно из его писем к Патнему очень хорошо показывает отношение Фрейда к морали. В 1915 году Фрейд прочитал книгу Патнема «Человеческие мотивы» и написал ему:

Наконец-то прибыла Ваша книга, спустя долгое время после того, как о ней было объявлено. Я еще не кончил ее читать, но уже прочитал то, что является для меня самым важным, — разделы о религии и психоанализе, и уступил побуждению написать Вам о своих впечатлениях.

Вы, несомненно, не станете требовать от меня похвалы или признания. Мне приятно думать, что эта книга произведет впечатление на Ваших сограждан, а для многих из них будет означать разрушение глубоко укоренившегося сопротивления. На с. 20 я нашел отрывок, который, как мне кажется, наиболее подходит ко мне: «Приучать нас прежде к изучению незрелости и детства… есть нежелательное сужение нашего кругозора…».

Признаюсь, что это про меня. Я определенно некомпетентен судить о другой стороне этого вопроса. Я, должно быть, пользовался такой односторонностью для того, чтобы видеть то, что скрыто, от которой другие люди знают, как держаться в стороне. Таково оправдание моей защитной реакции. В конце концов, у односторонности есть свои преимущества.

С другой стороны, то, что аргументы в защиту реальности наших идеалов не произвели на меня какого-либо глубокого впечатления, не очень много доказывает. Я не могу найти какого-либо перехода от того факта, что наши идеалы совершенства обладают психической реальностью, к вере в их объективное существование. Вы, конечно, знаете, сколь малого можно ждать от различных доводов. Я добавлю, что абсолютно не боюсь Всемогущего[154]. Если бы нам когда-либо суждено было встретиться, у меня было бы больше упреков к Нему, чем у Него ко мне. Я спросил бы Его, почему Он не наделил меня лучшим интеллектом, и Он не смог бы упрекнуть меня за то, что я не лучшим образом использовал свою предположительную свободу. (Между прочим, я знаю, что каждый из нас содержит частицу жизненной энергии, но я не вижу, что общего имеет энергия со свободой и независимостью.)

Ибо мне приходится сказать Вам, что я всегда был недоволен своими дарованиями и точно знаю, в каких отношениях они не на высоте, однако я считаю себя высокоморальным человеком, который может подписаться под великолепной максимой Фишера: «Этическое ясно само по себе». Я считаю, что в чувстве справедливости и внимательности к другим, в отвращении к делам, заставляющим других страдать или использующим других людей в своих целях, я могу сравнивать себя с лучшими из людей, которых я знал. Я никогда не сделал чего-либо дурного или злобного и не могу обнаружить у себя какого-либо побуждения делать такие вещи, так что я ничуть не горжусь этим. Я принимаю идею морали, когда мы говорим о ее общественном значении, а не о сексуальном. Сексуальная мораль, как ее определяет общество, доводит до крайности Америка, кажется мне весьма жалкой. Я стою за несравнимо более свободную сексуальную жизнь, хотя я лично очень мало пользовался такой свободой: только до тех границ, которые я сам считал дозволенными.

Та гласность, с которой высказываются моральные требования, часто производит на меня удручающее впечатление. То, что я видел относительно религиозно-этических обращений, было не очень привлекательным. (Здесь явно имеет место намек на Юнга.)

Однако есть один пункт, по которому я могу согласиться с Вами. Когда я спрашиваю себя, почему я всегда с достоинством вел себя, был готов щадить других и быть добрым, когда только возможно, и почему я не прекратил так поступать, когда заметил, что таким образом наносишь себе вред и становишься наковальней, по которой бьют, так как другие люди грубы и не заслуживают доверия, тогда, действительно, у меня нет ответа. Так как это явно не было разумным. В годы юности я никогда не ощущал каких-либо особых этических устремлений, я также не ощущал какого-либо заметного удовлетворения от заключения, что я лучше, нежели большинство других людей. Вы, вероятно, являетесь первым человеком, которому я признаюсь в этом. Так что мой случай можно приводить как подтверждающий Вашу точку зрения, что побуждение к идеалу составляет существенную часть наших задатков. Если бы только столь ценные задатки почаще наблюдались и в других людях. В глубине души я уверен, что если бы кто-либо обладал средствами такого же тщательного изучения сублимаций влечений, как и их вытеснений, то такой человек смог бы натолкнуться на абсолютно естественные психологические объяснения морали, которые сделали бы Ваше человеколюбивое предположение ненужным. Но, как я уже сказал, я абсолютно ничего об этом не знаю. Почему мне и также моим шестерым взрослым детям приходится быть абсолютно порядочными людьми, всегда оставалось для меня абсолютно непостижимым.