Журка улыбнулся и качнул головой:

– А я даже не помню, какие у меня тогда были варежки.

– Зато я помню: курточка темно-серая, а варежки, как маки… У меня вообще такая память, это, наверно, в папу…

– Какая?

– Понимаешь, я забываю, что когда случилось, кто о чем говорил, числа и адреса не помню, зато краски всякие запоминаю. И кто как одет был, какое выражение лица. И что вокруг было. В общем, как цветная фотография… И какой ты был первый раз, когда познакомились, тоже помню…

Журка неловко сказал:

– Чего там помнить-то. Такой же, как сейчас…

Иринка мотнула головой.

– Не такой… Не совсем такой. Ты тогда был чуточку помладше. И чуточку больше круглолицый. И губы помягче, ты их тогда не сжимал так…

– Как?

– Ну, вот так. – Иринка чуть сощурила глаза, сжала рот в прямую черту и куснула нижнюю губу.

Журка машинально сделал так же. Верхней губой легонько тронул нижнюю – там, где под кожицей затаился твердый невидимый рубчик. А Иринка вдруг улыбнулась:

– А ростом ты остался такой же.

– Ну уж… – слегка обиженно возразил Журка.

– Точно. Видишь, мы с тобой, как раньше, одинаковые.

– Это разве сравнение? Просто мы одинаково подросли.

– Не-ет. У меня дома на двери зарубка, я знаю, что за год не подросла… Да ты чего огорчаешься? Это у нас впереди.

– Я не огорчаюсь. Маме забот меньше. А то она меня перед каждым летом заново обшивала…

– Да, я знаю. Ту рубашку, в которой ты на картине, тоже она шила, верно?

Журка кивнул. Иринка улыбчиво сказала:

– Я помню, ты в ней был, когда первый раз к нам пришел. Я вхожу, а ты стоишь у окна весь такой… желтенький, как свежая лучинка… Папа потом сказал: "Будто тонкую кисточку до самой верхушки обмакнули в солнечную краску…"

Журка проговорил недовольным от смущения тоном:

– Ну да. Такой красавчик позолоченный…

– При чем здесь красавчик? Это же цветовое восприятие: белая вздувшаяся штора с голубой тенью, серые обои и ты – будто яркой желтой кисточкой мазнули сверху вниз. Светлая такая полоска…

– А в ней зазубрина. У меня черная ленточка над карманом…

– Точно! С надписью "Виндроуз". Я сперва думала, что это иностранная фирма, но ведь рубашка-то дома сшита… Я потом все хотела спросить, что это за ленточка, да боялась: вдруг это тайна какая-нибудь.

– Это не тайна, – сказал Журка и посмотрел на далекие острова-облака. – Но это было давно… Мы с Ромкой прочитали в журнале про бригантину "Роза ветров", которая обошла вокруг света, и стали в нее играть. Модель пускали в Каменке… А мама нам сшила одинаковые рубашки и ленточки вот эти сделала с названием бригантины. А потом с рубашек на рубашки их перешивала, всегда на одинаковые… Только ту, желтую, она уже шила одну…

Иринка проговорила с виноватой ноткой:

– Я не знала… Но догадывалась, что она для тебя чем-то дорогая, эта ленточка.

"Завтра я подарю ее тебе, – с печалью и ласковостью подумал Журка. – Вот приду такой же, как тогда, "желтенький", чтобы все было, будто первый раз, отпорю ее от кармана и отдам… Пусть. Ромка не обиделся бы…"

Но он ничего не сказал. Он посмотрел сбоку на Иринку, увидел ее щеку, освещенную отблеском вечерних облаков, вздрагивающие от ветерка волосы, весь ее курносый профиль с печально приоткрытыми губами. И тут же Иринка повернулась к нему. И глаза у нее были жалобные и беззащитные. "Стоим тут, разговариваем о пустяках, будто ничего не случилось. А на самом деле… Что же делать?"

Журка не знал, что делать. И он сказал внутренне беспомощно, а внешне бодро и спокойно:

– Ничего. Завтра у нас еще целый день. Давай завтра, как в первый раз, облазим весь парк. Ладно?

– Ладно, – послушно сказала Иринка.

Они взялись за руки и стали спускаться среди зеленой и позолоченной солнцем травы.

Журка проводил Иринку до ее подъезда. Они помахали друг другу и разошлись. А через десять шагов Журка остановился. Как перед стенкой. Остановился от резкого и холодного ощущения вины. Будто он в чем-то обманул Иринку. Обманул, и она знает об этом, а он уходит с фальшивой беззаботностью.

Но в чем он виноват? Может, это просто печаль расставания? Нет, какая-то вина. Не сегодняшняя, а вообще. Журка не мог объяснить словами, но чувствовал: было что-то не так. Словно до сих пор у них была еще не дружба, а предисловие к настоящей дружбе.

Но почему? Ведь они каждый день были вместе, доверяли друг другу все свои тайны. И радостные, и горькие… Только… если Иринка доверяла, он разве всегда понимал их до конца? Может, и понимал, но сколько раз говорил себе: "А может, все обойдется. Может, все еще будет хорошо…"

Не обошлось. Не будет… И ничего уже не исправить, остался всего один день…

Журка оглянулся. Иринка стояла у подъезда, не уходила, смотрела вслед. И тогда Журка пошел назад. И она пошла – ему навстречу. И вдруг легко вскочила на бетонный брус, который отгораживал асфальт от газона. Журка со сбившимся, застукавшим сердцем тоже встал на поребрик. И они сошлись на этой узкой бетонной балке, взяли друг друга за руки, смущенно глянули исподлобья, осторожно коснулись друг друга лбами.

– Му-у, – тихонько и виновато сказал Журка.

Иринка ласково засмеялась, и Журка вздохнул с облегчением. Они спрыгнули с поребрика.

– Я тебе завтра скажу… про многое, – пообещал Журка, хотя не знал еще толком, о чем скажет.

Иринка серьезно ответила:

– Я тоже.

А завтра все было не так. Завтра – на одной напряженной ноте выл мотор, и КамАЗ летел по кольцевой дороге, как тяжелый спутник по орбите. И Журка, подавшись к ветровому стеклу, каждой клеточкой, каждой жилкой рвался вперед.

Скорее, скорее, скорее!

…Утром все начиналось, как было задумано. Журка с мамой разыскали прошлогоднюю одежду, в которой он был с Иринкой на качелях, на картине "Летний день". Пускай будет все-все, как прошлым хорошим летом. (Только старенькие кроссовки оказались малы, и пришлось надеть новые сандалеты.) Журка положил в нагрудный кармашек завернутое бритвенное лезвие. Потом повел глазами по полкам. Какую книжку подарить вместе с ленточкой Иринке? Наверно, "Олаудаха". Они с Иринкой столько вечеров сидели над этой книгой, придумывали рассказ для сбора…

Он уже совсем собрался бежать к Брандуковым, и тут его кольнула совесть: а Горька?

Горьку надо было позвать. Нехорошо получится, если Журка уйдет к Иринке один. Горька – он тоже их друг. Но… если будет Горька, разве с Иринкой поговоришь о важном? Разве побродишь спокойно по тем парковым закоулкам, где бродили в первый день знакомства? Разве помолчишь, если захочется помолчать о чем-то знакомом и понятном? Горька хороший. Но он будет болтать, неуклюже шутить – специально, чтобы разогнать печаль прощания. А ее не надо разгонять. Ни к чему. Просто нельзя…

Журка нерешительно затоптался у двери. Что же делать? И тут же успокоил совесть (не совсем успокоил, но приглушил) тем, что сначала пойдет к Иринке один, а под вечер они вместе зайдут к Горьке.

Но пока он топтался, мама вспомнила, что надо сходить за хлебом.

– Сбегай, Журка, это недолго. А то я с обедом не управлюсь…

Не спорить же. Он побежал, помахивая легкой плетеной сумкой и прыгая через тени тополей. Тени были теперь курчавые – на обрезанных сучьях дрожали от ветерка молодые, но частые листья. А Журкина тонкорукая и тонконогая тень была быстрая, ловкая, нетерпеливая. Иногда она даже обгоняла Журку, а когда он высоко подпрыгивал, отрывалась и улетала к заборам.

Журка вдруг понял, что ему ни капельки не грустно. Может быть, потому, что утро было очень солнечное и синее. А может быть, оттого, что если бежишь вот так наперегонки с тенью, то печальные мысли не могут за тобой угнаться. Да и надо ли сильно грустить? Конечно, плохо, что Иринка уезжает, но дружба-то не кончается. И они еще тысячу раз встретятся. И будет еще много хороших дней.