Ещё засветло приняли с реки на густо поросший строевым лесом берег. Я постоянно крутил головой: опыт встречи с волками в этом походе — спокойствию не способствовал. Когда высказал свои опасения старшему ярославских, он, бывалый немолодой гридень, принялся успокаивать:

— Сучьев нарубим, костры зажжем, волки не подойдут: всякий зверь боится огня.

Мне, однако, было неспокойно. Дважды в этом походе мы сталкивались с волчьими стаями.

«Бог троицу любит» — русское народное наблюдение.

Тогда мы были в движении, с добрыми конями, могли убежать от них. В селении же у нас была защита — хоть какой, а — забор, избёнки-сараюшки. Здесь — лес, вотчина «серого брата». Его дом — не наш.

Лошадей выпрягли, задали овса. Утоптали вокруг снег и сделали привал. Нарубили сучьев да валежника, сложили костры и, когда стемнело, зажгли их. Гридень вытащил из саней большую кожаную кису, вынул из неё хлеба, пирогов, квашеной капусты, медный кувшин с квасом. Устроили постную трапезу: тюри с луком накрошили, капусты с квасом, грибов соленых. Хоть невкусно, да здорово поужинали.

То, чего мы были лишены весь поход. Туда шли — корм крестьянский, чего дадут. Обратно — сухой хлеб с салом, всухомятку. Быстро поел — поскакал. Здесь — спокойно, потихоньку. Для жизни и здоровья — хорошо, для гоньбы — плохо, медленно.

Ночь надвигалась. Красное зарево костров, освещая низины леса, усиливало мрак в его вершинах и по сторонам. С треском горевших ветвей ельника и фырканьем лошадей смешались лесные голоса… Ровно плачет ребенок, запищал где-то сыч, потом вдали послышался тоскливый крик, будто человек в отчаянном боренье со смертью зовет к себе на помощь: то были крики пугача (филина)…

Поближе завозилась в вершине сосны векша (белка), проснувшаяся от необычного света, едва слышно перепрыгнула она на другое дерево, потом на третье и все дальше и дальше от людей и пылавших костров… Чуть стихло, и вот уж доносится издали легкий хруст сухого валежника: то кровожадная куница осторожно пробирается из своего дупла к дереву, где задремал глупый красноглазый тетерев. Еще минута тишины, и в вершине раздался отрывистый, жалобный крик птицы, хлопанье крыльев, и затем все смолкло: куница поймала добычу и пьет горячую кровь из перекушенного горла тетерева…

Опять тишь, опять глубокое безмолвие, и вдруг слышится точно кошачье прысканье: это рысь, привлеченная из чащи чутьем, заслышавшая присутствие лакомого мяса в виде лошадей. Но огонь не допускает близко зверя, и вот рысь сердится, мурлычет, прыскает, с досадой сверкая круглыми зелеными глазами, и прядает кисточками на концах высоких, прямых ушей… Опять тишь, и вдруг либо заверещит бедный зайчишка, попавший в зубы хищной лисе, либо завозится что-то в ветвях: это сова поймала спавшего рябчика…

Лесные обитатели живут не по-нашему — обедают по ночам…

Но вот вдали, за версту или больше, заслышался вой, ему откликнулся другой, третий — все ближе и ближе. Смолк, и послышалось пряданье зверей по насту, ворчанье, стук зубов… Ни один звук не пропадет в лесной тиши.

— Волки! — в тревоге прошептал я, толкая в бок задремавшего старшого. Сухан, возницы и второй гридень давно уж спали крепким сном.

— А?.. Что?.. — промычал, приходя в себя, старшой. — Что ты говоришь?

— Слышишь? Воют, — несколько смущённо сообщил я ему.

— Да, воют… — равнодушно отвечал ярославец. — Эк их что тут! Чуют мясо, стервецы!

— Беда! — промолвил я.

— Какая ж беда? Никакой беды нет… А вот побольше огня надо… Эй, ребята! — крикнул он. — Проснись!.. Эка заспались!.. Вали на костры больше!

Спутники мои встали неохотно, тяжко просыпаясь посреди ночи, и вместе с нами навалили громадные костры. Огонь стал было слабее, но вот заиграли пламенные языки по хвое, и зарево разлилось по лесу пуще прежнего.

— Видимо-невидимо!.. — высказался я, несколько оторопев, слыша со всех сторон волчьи голоса. Зверей уж можно было видеть. Освещенные заревом, они сидели кругом, пощелкивая зубами.

— Ничего, — успокаивал старшой, — огонь бы только не переводился. То ли еще бывает в здешних лесах!..

И вспомнился мне рассказ Тихого Лета, как он на ёлке три дня сидел: «- А конь? — А съели».

На какую сосну тут забираться? Ежели что…

Волки никак не смели близко подойти к огню, хоть их, голодных, и сильно тянуло к лошадям, а пожалуй, и к людям.

Звери все близились, было их до пятидесяти, коли не больше. Смелость их росла с каждой минутой: не дальше, как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались.

Без малого час времени прошел, а мы все еще сидели в осаде. До свету оставаться в таком положении было нельзя: тогда, пожалуй, и костры не помогут, да не хватит и заготовленного хвороста на поддержание огня. Но наш старший гридень — человек бывалый. Когда волки были уже настолько близко, что до любого из них палкой можно было добросить, он расставил нас по местам и велел, по его приказу, разом бросать в волков изо всей силы горящие еловые лапы.

— Раз… два… три!.. — крикнул он, и горящие лапы полетели к зверям. Те отскочили и сели подальше, щелкая зубами и огрызаясь.

— Раз… два… три!.. — крикнул он снова, и, выступив за костры, мы дружно еще пустили в стаю по горящей лапе. Завыли звери, и, когда гридень, схватив чуть не саженную пылающую лапу, бросился с нею вперед, волки порскнули вдаль, через несколько минут их не было слышно.

— Теперь не прибегут, — молвил наш предводитель, надевая шубу и укладываясь в сани спать дальше.

Я лежал в соседних санях и удивлялся. Несоразмерности. Себя, человечества вообще — и мира.

У меня — чуйства-эмоции, планы-расчёты. Аж паром из ушей со свистом. Пуп земли, центр вселенной. А тут стоит лес. В нём живут звери. Много. Больше, чем людей. Разных. Различнее, чем люди. Живут своими, часто весьма насыщенными, полными событий и эмоций, жизнями. В этом огромном зелёном платке, который раскинулся отсюда — на тыщу вёрст в любую сторону. Огромный мир. Со своими законами, страстями, любовями и ненавистями… Куда больше и разнообразнее нежели наш — мир «венцов творения». И мы тут… так, вошки по бахромёшке. По краюшку платочка. Суетимся, перескакиваем. Сношаемся, жрём, давим друг друга… Изображаем из себя нечто… разумное, духовное, могучее… Важное. Вечное. Со своей повседневной суетой и мелочностью желаний и опасений.

А я этот лес — океан смыслов и форм — почти не вижу, не замечаю. К стыду своему. Вот бы стать сосной. Или — белкой. Или — волком. А чего ж нет? Если меня в тело средневекового мальчишки иггдрасилькнуло — может, и в лесу подходящий «приёмник» сыщется? И посмотреть на это зелёное море — изнутри. Неужто оно страшнее, омерзительнее, нежели здешнее средневековье? С таковыми же людЯми.

Ладно, Ванюша, хватит философствовать — вздремни полчасика. Потом дальше поскачем. Хорошо бы вдругорядь на волков не нарваться…

Нарвались. Только не на волков и не в лесу.

Верстах в пяти выше Костромы — «богатырская застава». Несколько саней, на одних — будка, оттуда из всех щелей дым валит — «богатыри» греются у очажка, выпряженные, привязанные к оглоблям, лошади, поперёк наезженной полосы на снегу рогатка — бревно на кОзлах. Перед ней выходит бородатый мужик в железной шапке и меховой шубе, важно поднимает руку, зычно провозглашает:

— Стой! Застава Костромская. Кто такие?

Мы идём тремя тройками. Возницы — ярославские, в первой тройке — двое гридней, у нас с Суханом по пятипудовому мешку овса под боком. Первая тройка начинает убавлять ход.

Из будки вылезают стражники… Вдруг во вторых санях поднимается Сухан, наклоняется к вознице, что-то говорит, тот, продолжая натягивать вожжи, придерживая лошадей, что-то отвечает… и вылетает с облучка в сторону, на снег. Сухан, ухватив вожжи, нахлёстывает коней, рычит по-медвежьи и гонит их вправо, через невысокий снежный гребешок на соседнюю полосу нетронутого снега.