— Оборона тут, само собой, хороша! Тут и говорить нечего! — шумел он, хотя и не было на это особой причины. — Ты о наступлении думай! Отсюда вот, понятно, не пойдешь на Ленино! Тут покосят из пулеметов! А вот гляди сюда!… Разве вот по этому лесу нельзя зайти к Ленино с левого фланга? Из леса — к железной дороге… По железной дороге рубеж для атаки. Видишь? И прямо в деревню! А правый фланг должен бить не на Ленино, а выйти по той вон опушке леса западнее деревни и отрезать дорогу на Снегири! Тут им и будет баня! И с паром и с угаром!

Кто-то в толпе негромко сообщил:

— Ребята, гвардии лейтенант…

Несколько секунд солдаты молча, угрюмо, но с надеждой смотрели на командира. Не выдержав, Андрей Лопухов выступил вперед, мрачно опустил глаза. И сам не заметил, как в большом внутреннем напряжении, с болью в горле, повторил вопрос, какой задавал Матвею Юргину еще перед Ольховкой, у одинокой молодой березы:

— До каких же пор? До каких мест?

Все вздохнули тяжко и горестно.

— Вот до этих мест, — ответил Юргин, разводя руки в стороны.

Андрей быстро поднял на него глаза.

— Больше ни шагу назад! — резко сказал Юргин и солдатам и себе. — Мы должны сейчас же закрепиться в этой деревне и остановить врага! Умереть, но остановить!

X

Полк Озерова занял новый рубеж обороны: батальон Шаракшанэ — по западной окраине деревни Садки; батальон Журавского — правее шоссе, по лесу, где были здания детского дома и пионерского лагеря, оседлав дорогу в Нефедьево; батальон Головко — левее шоссе, от железной дороги на юг, включая деревню Рождествено. Штаб полка гвардии майора Озерова остановился в полутора километрах от переднего края — в деревне Талица, на Волоколамском шоссе. По всему рубежу встали также артиллерийские и танковые части. Роте гвардии лейтенанта Юргина достался участок от шоссе влево, по канаве вдоль огородов и парка; для жилья — дом близ церкви, сторожка и бывшее овощехранилище, все у самой передней линии. Бойцы роты с жаром принялись укреплять рубеж обороны; одни очищали канаву от снега, делая траншею, и поливали ее бруствер водой, другие устраивали дзот в подвале дома и готовили открытые площадки для пулеметов, третьи оборудовали жилье…

По всему рубежу — и вправо и влево — тоже горячо кипела работа. Противник еще не появлялся в Ленино, и все торопились до его подхода укрепить позиции: танкисты ставили свои машины в засады, артиллеристы оборудовали наблюдательные пункты и выдвигали пушки к передней линии для стрельбы прямой наводкой, минометчики занимали удобные места в низине за деревней, ездовые подвозили на санях боеприпасы, связисты тянули провода…

Солнце поднялось уже высоко и светило, как могло только светить в последний день ноября, но стужа крепла. Низовой сиверко прожигал насквозь, хотя был так легок, что не трогал на деревьях инея. Не видно было ни одной местной птицы. Лишь снегири, нахохлясь, сидели на заснеженных кустах, изредка пиликая задумчиво и грустно… Андрей Лопухов руководил оборудованием овощехранилища под жилье, устройством в нем очага и заготовкой дров: солдаты нуждались в тепле больше, чем в хлебе. Когда очаг был готов, Андрей отправил солдат добывать доски и солому, а сам разжег огонь и, пользуясь свободной минутой, вытащил из кармана газету "Правда".

Три дня назад, 27 ноября, когда наши войска оставили Истру, в "Правде" появилась передовая статья "Под Москвой должен начаться разгром врага!". Этот номер газеты дошел до частей передовой линии только сегодня утром (в те дни часто запаздывали газеты), и тут же новый командир взвода, старший сержант Дубровка, поручил Андрею прочитать статью солдатам во время обеда. Чтобы не осрамиться с читкой важной статьи, надо было самому прочитать ее заранее и продумать в ней каждое слово. Впрочем, даже и без поручения Дубровки Андрею не терпелось прочитать эту статью: хотелось как можно скорее узнать, что говорит Москва о предстоящем разгроме врага.

Андрей читал не отрываясь: каждое слово в статье было значительным, волнующим и обнадеживающим. Газета шуршала в его подрагивающих руках. Взволнованный статьей, Андрей даже не заметил, как начал дочитывать ее вслух.

— "…Здесь, под Москвой, — читал он сильным голосом, как привык читать солдатам, — надо положить начало разгрома немецких оккупантов. Пусть здесь, под Москвой, начнется кровавая расплата разбойничьего гитлеровского фашизма за все его преступления!"

От двери раздался знакомый хрипловатый голос:

— Гвардии сержант Лопухов здесь?

— О, Иван Андреич, шагай сюда!

Андрей и Умрихин долго трясли друг другу руки, радуясь встрече. Не видались они почти две недели: еще в Козлове Умрихин был ранен и находился в санбате, а две недели на войне — большой срок… Потом сели у огня рядом и, как водится при хорошей встрече, свернули цигарки.

— Выходит, ты один тут? — спросил Умрихин.

— Один. Сейчас ребята принесут солому…

— А что ж ты читал так громко?

— Эту статью, Иван Андреич, только во весь голос и надо читать! Андрей показал газету. — Видишь, о чем написано? Если бы хватило у меня голосу, я бы прочитал ее на весь мир! Москва зря говорить не любит. Чует мое сердце: скоро повернем обратно!

— Да, вроде к этому клонится дело, — согласился Умрихин. — Вон как шуганули их из Ростова! Черед, я думаю, за нами!

— За нами, Иван Андреевич, за нами! Ты когда из санбата?

— А только вот сегодня…

— Слыхал, какие у нас дела?

— Слыхал! — Умрихин вздохнул, часто-часто поморгал и отвернулся от огня, будто уберегая лицо от жара. — И Кочеткова как убило в Истре, и как поранило Ковальчука… А Нургалея я в санбате видел. Здорово его поранило, а по всем приметам — должен выжить… Он горячий, а сгоряча можно все сделать, даже выжить, верное слово! Да, много погибло, ой, много! Понасмотрелся я в санбате. Там, брат, больше крови повидаешь, чем на передовой.

Помолчали, точно стояли у братской могилы.

— Значит, зажил палец-то? — спросил затем Андрей.

— Палец зажил! Завязываю пока временно.

— Как же теперь твои дела?

— Все дела, Андрей, из-за этого пальца пошли теперь у меня наперекосяк, — ответил Умрихин, вздохнув, и тут же хрипловато засмеялся. Хочешь, расскажу все по порядку?

— Расскажи.

— А ты подкинь дровец.

За две недели, проведенные в санбате, Умрихин пополнел, посвежел; гладко побритое лицо лоснилось, глаза смотрели весело, бойко.

— Смотришь, какое обличье в санбате нажил? — спросил Умрихин и опять захохотал. — Там, брат, можно нажить жирок! Сам знаешь, ранение у меня пустяковое, для организма, можно сказать, никакого ущерба не произошло, так мне вышло не лечение, а отдых! Палец мне обрезало осколком, как ножичком, честное слово! Так аккуратно, что и врачу не было никаких хлопот. Помазали мне чем-то обрубок, подзашили малость, завязали, и на том закончилось мое лечение. Эх, брат, и пожил я эти две недели! Весь обленился, честное слово! Лежу под одеялом, на чистых простынях и думаю: "Вот это война! Вот это довелось повоевать!" А то, знаешь ли, был у меня такой случай… Повстречал я однажды солдата. Идет из госпиталя, фотография пошире моей. Вижу, по всем приметам — артиллерист: здоров и нос держит высоко. Сели мы с ним закурить, а он меня и спрашивает: "Ну, как служба?" — "У нас в пехоте, отвечаю, служба известна со старых времен! Тяжелая служба! Все время на передовой, в земле, под огнем… Бывает, ни еды, ни воды. В пехоте и потерь завсегда много: то убьют, то ранят. Вот у вас, говорю, в артиллерии — другое дело. На передовой бываете редко, все больше позади, а какие на корпусных и армейских действуют — те и совсем далеко в тылу. Там не житье, а малина!" И тут мне этот мордастый говорит: "Ничего ты в военном деле не смыслишь, хотя человек и в годах! Я сам, говорит, чистокровный пехотинец, стрелок, и могу заявить с точностью: самое милое дело — служить в пехоте! Очень легкая, говорит, и приятная служба! Убивают редко, только разговору об этом больше, а вот ранят частенько, это верно. С этим в точности согласен. Вот меня, говорит, с начала войны ранило уже два раза. Так что же, говорит, выходит? Я побуду на передовой два-три дня, посижу в земле, получу рану — и пошел в госпиталь! У меня и вышло, что я на передовой был с неделю, а все остальное время — в госпиталях! Светлые комнатки! Чистые простынки! И девушки за тобой ухаживают: где подушечку поправят, где одеяльце подоткнут, водицы подадут и поговорят ласково… Вот это, говорит, действительно не служба, а малина!" Говорит он это, а сам, дьявол толсторожий, хохочет во все горло! Веселый такой, шутейный парень! "А как, говорит, достается артиллеристам, хотя бы и в тяжелой артиллерии, которая стоит далеко от передовой? Убивают их мало, а ранят — того меньше. Вот по этой самой причине они и сидят все время на фронте. Хотя и не всегда на передовой, но и не на чистеньких простынках! И у них всяко бывает: и в земле так же сидят, и харчей не всегда хватает, и командиры ругают… А работы сколько? Одной земли сколько роют! И орудия приходится на себе таскать. Словом, служба известна… Теперь, говорит, сравни: кому легче?" И опять, дьявол, хохочет во все горло! Я, конечно, посмеялся над ним: озорник, говорю, ты, только и всего! А вот теперь я в точности согласен с ним! Как попал в санбат, отдохнул и твердо решил: ни за что не уйду теперь из пехоты!