Что там произошло дальше, навсегда осталось загадкой. Через час, крича, из дому выскочил в одной рубахе Яша Кудрявый. Его лицо и кудри были заляпаны варом. (Как раз перед приездом гиглеровцев Яша растопил вар для какой-то своей надобности.) Качаясь, звучно всхлипывая, Яша быстро пошел прочь от дома правления колхоза и скрылся в ближнем переулке. Бабы нашли его за огородами, в обтрепанных лопухах, и привели к Макарихе.

Здесь Яша и лишился кудрей.

Брила его сама Макариха. Брила плохо и долго. Прижимая голову Яши к своей груди, она часто тыкала помазком то в шею, то в ухо, а то излишне долго взбивала пену на затылке. Вокруг, горестно поддерживая подбородки, стояли бабы. Только когда Макариха делала порез, они шумели:

— Ой, тише ты!

— Изрежешь всего!

Бритый, Яша стал неузнаваем. Он сидел у стола и неуверенно, как после долгой и тяжелой болезни, поворачивал маленькой, желтенькой, уродливо помятой головой, — бывают вот такие тыквешки, которым пришлось расти где-нибудь между кольев изгороди. Очертания черепа Яши проступали очень ярко, точно он был покрыт не кожей, а тонким слоем лака. На лице резче обозначились печальные морщины. Все это сделало его старше, обнаружило его уродство.

— Он турак, немец, — сказал Яша. — Он балует.

Бабы, пораженные переменами в Яше, молча вздыхали, а Макариха обняла его и попыталась утешить.

— А ты не горюй, Яшенька, не горюй, — сказала она сквозь слезы. — Не горюй, дорогой. Все пройдет.

Вспомнив, как Яша раньше, при шутливом содействии сельчан, собирался жениться на учительнице Нине Дмитриевне и всем хвастался ее любовью к себе, она добавила почти серьезно:

— Гляди, еще и женишься скоро. Вот вернется Нина Дмитриевна, и женись. Не горюй, дорогой…

Яша вдруг побледнел.

— Зеркало! — сказал он тревожно. — Тай!

Подали зеркало. Яша только один раз, очень быстро, заглянул в него, а потом, жалобно морщась, долго смотрел на женщин, будто говоря им: "Зачем вы это сделали? Зачем обрили? Теперь я не кудрявый, и Нина Дмитриевна не будет меня любить". Многие женщины, не выдержав, заплакали, а Яша со стоном упал грудью на стол и начал царапать его ногтями.

— Господи! — вздохнула Макариха.

Яша вдруг затих, а немного погодя встал, и тут все увидели, что большие и прежде ласковые его глаза полны темной, злой силы. Он сжал кулаки и крикнул в бешенстве:

— Я пойту! Пойту! — и выскочил за дверь.

Немного погодя от площади раздались крики и выстрелы. Поборов страх, женщины вслед за Макарихой бросились туда.

В доме правления колхоза лязгали металлические голоса. У крыльца, слегка касаясь плечом выточенной стойки, стоял Ерофей Кузьмич в распахнутой дубленой потрепанной шубе и шапке-ушанке, сбитой набекрень. Он то опускал, то вскидывал глаза. Перед ним, скорчившись у крыльца, приложив правое ухо к земле, будто прислушиваясь, лежал маленький и худенький, как подросток. Яша Кудрявый. Левой рукой он царапал землю. С его раскрытых губ, пенясь, стекала кровь. Рядом с Яшей, в грязи, лежал тонкий плотничий топор.

Когда ольховцы начали сбегаться к крыльцу, еще не поняв, что случилось, из дома вышло несколько гитлеровцев. Один из них, худой и высокий, с маленькой змеиной головкой, поправив на носу пенсне, нагнулся над Яшей, взял его за левую руку, подержал в своей — проверил пульс. Потом зачем-то ощупал длинными пальцами голый череп Яши, забрызганный грязью, и отдал какое-то приказание.

Немцы подхватили Яшу и унесли в дом.

Ерофей Кузьмич оторвался от стойки.

— Ну, дела, бабы! — заговорил он, смущенно вздыхая. — Я как раз направился было к сватье, вон, Анфисе Марковне, а он мне навстречу — тут вот, из переулка… Я как взглянул на него, так и обомлел! Бежит сюда бешеный и бешеный, пена на губах так и кипит, а в руках топор… Ну, думаю, заскочит он к ним, натворит делов, а мы за него, дурака, прости господи, в ответе будем! Всю деревню, думаю, загубит! А это ведь могло выйти!

— Не тяни, сват, — угрюмо попросила Макариха.

— Ну, я ему наперерез было… — продолжал Ерофей Кузьмич. — Дай, думаю, задержу дурака, а он — на меня с топором… Фу, и сейчас оторопь берет! Как увернулся — сам не знаю. А только он кинулся к крыльцу — тут они… Да, истинно дурак — сам искал себе погибель… — Он кивнул на топор, валявшийся в грязи: — Чей это? У кого он схватил? Забрали бы.

Все промолчали, как молчали все время, слушая Ерофея Кузьмича. Топор остался в грязи.

На крыльце показался еще один гитлеровец: высокий, тучный, в желтых сапогах, гремящих железом. Он был во френче и с непокрытой головой, ветер легонько шевелил над широким лбом петушиный гребень волос. Заложив руки назад и расставив ноги, он высоко поднял одутловатое, красное от ветра и вина лицо. Около минуты он стоял, не трогаясь, и куда смотрел непонятно было: так безжизненны были его серенькие глаза.

— Я ест комен-дант! — внезапно гулко сказал Квейс, не трогаясь с места. — Вы слушат мой приказ! Не будет слушат мне — расстрел! Мой приказ — приказ германска армия. Понял, да?

Никто не ответил. Но Квейс, видимо, и не нуждался в ответе. Звякнув подковами, он шагнул вперед, спустился на ступеньку ниже и, ткнув пальцем в Ерофея Кузьмича, обратился к толпе:

— Это ест ваш человек, да?

— Здешний… — переждав немного, отозвался дед Силантий.

— Хорош человек? Знаете, да?

— Знаем. Был хорош, а каким будет — кому известно? — осмелел дед.

— Разговор говорит дома! — сказал Квейс сердито, тряхнув гребнем волос. — Сейчас дело! Я предлагаю избрат… — Он опять ткнул пальцем в Ерофея Кузьмича. — Как твой фамилий?

Ерофей Кузьмич попятился к толпе.

— Не желаю я! Никуда не желаю!

— Как фамилий? — резко повторил Квейс.

— Лопухов.

— Предлагаю избрат господин Лопухофф ваш старост, — закончил комендант Квейс. — Кто протиф? Нет протиф? Все! Разой-дись! Шнель!

Толпа медленно разбрелась в стороны.

Один Ерофей Кузьмич остался у крыльца.

"Черт меня дернул останавливать этого дурака! — подумал он удрученно. — Выходит, усердие свое показал… Вот теперь и крутись!"

XX

Не торопясь, комендант Квейс поставил на край стола стопку из черной пластмассы, какие носят вместе с флягой, наполнил ее светлым вином из высокой бутылки с цветистой этикеткой. Коротко взглянул на Ерофея Кузьмича, приказал:

— Пей. Это шнапс.

Ерофей Кузьмич прижал шапку к груди.

— Благодарствую…

— Ты ест старост, — мягко пояснил Квейс. — Ты должен слушат немецкий комендант. Что говорю я — приказ немецка армия. Ты должен точно исполнят мой приказ.

"Занес меня сюда дьявол! — уныло подумал Ерофей Кузьмич. — Такое время в тени бы прожить!" Он осторожно поднял стопку, боясь сплеснуть вино через край, выпил, не спеша обтер усы.

— Ничего. Только послабее будет нашей.

— Ты ест старост, — вновь начал разъяснять Квейс. — Ты должен слушат немецкий комендант. Ты должен отвечат все вопросы немецкий комендант. Ты понял, да?

— Все, как есть, понятно…

Квейс некоторое время трудился над консервной банкой, и Ерофей Кузьмич, внимательно наблюдая за ним, никак не мог понять, что он ест. "Не то фрукт какой ихний, — недоумевал он, — не то просто репа какая?" Отложив вилку, Квейс разогнулся в тяжелом деревянном кресле, остановил свой взгляд на старосте.

— Где ест ваш болшевик?

Ерофей Кузьмич выпрямился перед столом.

— Большевиков у нас нету, — заявил он убежденно. — Их и было-то немного. Каких в армию забрали, какие уехали… Председатель сельского совета давно уехал, а колхозный — самым последним подался.

— Что ест — подался?

— Ну, уехал, стало быть.

— Куда уехал?

— А туда, к Москве.

— О, Москау! — Квейс запрокинул глаза. — Немецка армия будет скоро Москау! О, это ест большой город! — И опять к старосте: — Он уехал Москау? Ты должен говорит точно.

— Что вы, точно и говорю. Своими глазами видел, как уезжал. Бабы домой вернулись, а он дальше поехал. Без власти пока жили.