- Что там у тебя творится? Опять, как моя фамилия, все наоборот.

- Сейчас уточню, товарищ майор.

Миронов сделал несколько попыток связаться по телефону с Натевадзе. Телефонная связь была прервана. Он послал связных. В это время на высоте, примыкающей к заводу, поднялась стрельба немецких автоматчиков.

«Неужели они ворвались в расположение роты?»

Наконец возвратился связной.

- Товарищ старший лейтенант, немцы захватили высоту. Командир роты ранен, просит поддержать огнем.

Миронов тут же связался с артиллерийским дивизионом, поддерживающим батальон. Командир дивизиона ответил:

- Ну, а как вести огонь, товарищ комбат? Ведь там и немцы и наши…

Да, вести огонь по высоте было нельзя. Это грозило тем, что могли уничтожить свою же пехоту.

Ночной бой длился чуть ли не до рассвета. Миронов подготовил контратакующую группу и с утра ударил по высоте. Немцы снова были отброшены. Но разведпоиск был сорван и задача не выполнена.

Утром Миронову позвонил Изнанкин, справился о потерях и сказал, что он высылает из полка трофейную и похоронную команду во главе с младшим лейтенантом Ежом.

Глава одиннадцатая

1

В трофейной и похоронной команде Кузьму Ерофеевича Каменкова приняли тепло и дружелюбно, хотя он слегка и поскандалил со старшиной, наотрез отказавшись сдать свой домашний мешок, заявив, что в нем хранятся ценные для него «трофеи». Вот за это и получил он с легкой руки старшины прозвище Трофеевич. Бойцы прониклись полным расположением к нему за его общительный и простой характер, а вскоре узнали и полюбили его.

- Наш Трофеич на все руки мастер, - говорили они.

Никто не мог соперничать с ним в починке сапог, ботинок и обмундирования. Делал он это по-хозяйски, деловито, осматривал вещь по нескольку раз со всех сторон, задумчиво хмурил рыжеватые брови и, решив, как лучше ее чинить, говорил: «Мы ей дадим реконструкцию…»

Трудно было перечислить все, что знал и умел Ерофеевич, но если не сказать о главном: о его исконной крестьянской любви к лошадям и редком знании, их жизни, и повадок, значит намеренно замалчивать об одном из бесспорных его достоинств.

В перерывах между работой, зная слабость Каменкова к лошадям, друзья упрашивали его рассказать, как он в первый раз на фронте хоронил любимую кобылу. И, несмотря на то, что Кузьма Ерофеевич уже не раз рассказывал эту печальную для него историю, - кто-нибудь, как только во взводе появлялся новичок или гость, просил его поведать все сначала. И было удивительно, что каждый раз, заканчивая свой рассказ об убитой кобыле, Каменков утирал слезу.

Вчера был жестокий бой с немцами за спиртзавод, и похоронная команда полдня работала на погребении убитых друзей и товарищей. Присев отдохнуть, бойцы печально и молча курили. Чтобы развеять эту кладбищенскую грусть, Куралесин сказал:

- И за что, Ерофеевич, бог тебя наказал? Какая кобыла у тебя была и под смерть попала…

- Да и не говорите, робята, - качал головой Ерофеевич. - Золото, а не кобыла. Как жену, любил ее. Заржет, бывало, а у меня сердце защемит от радости. Красиво ржала, стерва, как по нотам, и не то, чтобы так просто, а со значением. Вот ежели она жрать просит, то такие жалобные нотки берет, аж слезы навертываются. А ежели ты ее, к примеру, обидел, она свою гордость знала. Ударил я как-то ее, не помню за что, н зря. Так она голодовку объявила мне. Даю сена - не жрет, сыплю овса - возьмет губами, пожует, пожует и выбросит. А сама такая грустная стоит, того и гляди заплачет. И к кавалерам она была - ух, какая разборчивая. Я бы сказал, гордая дюже. Был такой случай: ласкалась она с Яшкиным трофейным немецким жеребцом. Ну, тот черный, атласный, что у нас был. Запамятовал я, как его кличка.

- Вильгельм! - подсказал Куралесин.

- Вот-вот, он самый. И вот этот Вильгельм долго ее так обхаживал и вдруг увидел кобылу по кличке Калмычка и на нее переметнулся. Как увидела моя Красавица, копытами землю бьет и меня близко не подпускает. А потом как рванется, так и полетел недоуздок. Подскочила к Калмычке и давай ее кусать. В пяти местах оставила раны… Вот тебе и кобыла, а тоже ревность, как баба, имеет.

- Ну при чем тут гордость, Ерофеевич? Кобылы завсегда меж собой грызутся, а жеребцы бьются, коль недоглядишь. Это каждый знает.

- Нет, нет, ты погоди, Куралесин, не забегай вперед. Я не досказал, что дальше-то было. Так вот. Этот Вильгельм на другой день к Красавице моей подлаживается. И с одной стороны зайдет, с другой, и шею выгибает, и ходит перед ней, голову, как гусак, держит, а она озверела, визжит и храпит, будто ее душит кто. Это она разозлилась и так его огрела задними копытами, аж он, бедняга, на землю свалился. Вот тебе и гордость: не подходи близко, ежели не желаю с тобой ничего иметь. Понял, Куралесин?

- Понял. Чего же тут мудреного?… Это любая кобыла такую гордость имеет.

- Нет, нет, не скажи. Ужо сколько я лошадей видел, а такой, как Красавица, гордой и не встречал…

- Не уберег ты ее, Кузьма Ерофеевич… А может, ее спасти было можно?

- Что правда, то правда - не уберег. А вот спасти - сумневаюсь. Снаряд-то немецкий в бок ей ударил… и не разорвался.

- Операцию коновал сделал бы и выжила, глядишь.

- А где коновала было взять? Да и пока в голову мне стукнуло, что беда, - она уже кровью изошла. Я навоз на коновязи сгребал. Слышу, ржет моя Красавица. Весело так ржет. С чего бы это ей радоваться, думаю? Бегу к ней. Гляжу, лежит и глазом не ведет - мертвая. Это она как отходила от жизни, что-то ей, видно, хорошее представилось, вот она и заржала напоследок…

Каменков прослезился и вытер глаза.

Перерыв окончен. Тушатся самокрутки. Поднялся отделенный командир.

- Кончай ночевать, - шутливо обращается он ко всем.

Из леска показался младший лейтенант Еж. Он машет бойцам рукой и кричит:

- Приступить к работе!…

2

Кузьма Ерофеевич стоял молчаливо, задумчивый, потрясенный страшной картиной отгремевшего боя. И такая властная тишина придавила все, что даже слышно, как шуршат перья, когда взлетал над убитым и вновь садился старый общипанный ворон. «И чего ему надо, чего он вьется над одним местом?»

Каменков обратил внимание - на широкой груди убитого что-то белело. «Да это, наверно, медаль», - догадался он. Старый ворон косил иссиня-фиолетовым глазом на человека и крутил головой. Б клюве его медаль. Каменков с ожесточением замахнулся, бросил попавшую под руку чью-то лопату. Шурша над головой перьями, спугнутая черная птица взмыла ввысь с тревожным и протяжным криком. От него, как от скрипа заржавленного железа, захолодело внутри.

Каменков хмурил брови, напрягая внимание, он шел и всматривался в лица убитых. «Кто эти люди, - думал он, - где родились и жили? Чем занимались на родной земле?»

Он вдруг почувствовал себя последним их защитником, последним и единственным доверенным человеком - представителем от всех живых родных и близких, хотя никто из них не поручал ему этого. Ну и что же, что никто не поручал ему, Кузьме Ерофеевичу? Он просто выполнял обычное, служебное приказание своего командира. Но, кроме всего прочего, он человек пожилой, знающий цену жизни, любящий людей. И у него, как и у каждого честного человека, есть совесть.

«Пусть ты, Каменков, не прочтешь биографий ни по рукам, ни по лицам погибших, ошибешься в семейном положении, не угадаешь последнего желания умершего бойца или командира и уж наверняка не знаешь, кто о чем из них мечтал при жизни, но ты выполни перед ними свой последний человеческий долг: скажи им хоть несколько простых и обычных слов во имя доброй о них памяти. Они отдали все, что было самым дорогим для них - жизнь. Отдали ее за Родину».

Годы испытаний. Книга 2 - pic12.jpg

Так думал Кузьма Ерофеевич, рассматривая простирающееся перед ним поле с убитыми. Вот лежал на боку скорчившийся боец с седыми висками. Рука согнута над головой, будто он защищался от надвигающейся опасности. Рядом - воронка. Выброшенная взрывом земля засыпала убитого до половины… Каменков бережно откапывал его, будто боялся причинить боль, очищал лицо от копоти и земли фланелевой тряпочкой, клал его на расстеленную шинель, заворачивал.