Кто-то схватил конец веревки и перебросил через толстую ветку дуба, и толпа дружно стала выбирать веревку, вздергивая Моуза. Он схватился за веревку руками, и ноги его задергались.
Папа поднялся, шатнулся вперед, схватил ноги Моуза и поднял вверх. Но мистер Нейшн ударил его ногой в ребра, и папа упал, и Моуз рухнул вниз с хрустом и снова забил ногами, сплевывая пену. Папа попытался подняться, но на него набросились и стали бить. Я встал и побежал к нему. Кто-то сзади ударил меня по шее, и когда я очнулся, никого уже не было, кроме меня и папы, который все еще был без сознания, и над нами висел Моуз, вывалив язык, длинный и черный, как набитый бумагой носок. Глаза его выкатились, как две зеленые хурмы.
Я встал на четвереньки, и меня стало рвать, пока внутри ничего не осталось. Меня схватили за бока чьи-то руки, и я подумал, что опять будут бить, но тут я услышал голос мистера Смута:
— Спокойней, парень. Спокойней.
Он попытался меня поднять, но я не мог стоять. Тогда он оставил меня сидеть на земле и подошел к папе. Повернув его лицом вверх, он оттянул веко.
Я спросил:
— Он...
— Нет, все в порядке. Ему просто досталось несколько хороших ударов.
Папа зашевелился. Мистер Смут помог ему сесть. Папа поднял глаза на Моуза. И сказал:
— Христа ради, Билл, срежь ты его оттуда.
Моуза похоронили у нас во дворе, между амбаром и полем. Папа сделал ему деревянный крест, и вырезал на нем «МОУЗ», и поклялся, что раздобудет денег на надгробный камень.
После этого папа уже не был таким, как раньше. Он хотел бросить работу констебля, но те небольшие деньги, что он получал, были нам нужны, и потому он остался, хотя божился, что еще раз что-нибудь такое — и он это дело бросит.
Осень сменилась зимой, и убийств больше не было. Те, кто помогал линчевать Моуза, утешали себя сознанием собственной правоты. Плохого ниггера убрали. Женщины больше не будут погибать — особенно белые женщины.
Из них многие были папиными клиентами, и больше они в парикмахерской не появлялись. А остальных почти всех стриг Сесил, и папе доставалось очень мало работы, так что он в конце концов дал Сесилу ключ и увеличил ему пай, а сам приходил только изредка. Переключился на работу на ферме, на рыбалку и охоту.
Когда настала весна, папа, как всегда, начал посадки, но о всходах говорил мало, и я мало слышал его разговоров с мамой, но иногда, поздно ночью, через стену, я слыхал, как он плачет. Не объяснить вам, как это больно — когда плачет твой отец.
В школе весной появился новый учитель, но решили, что занятия до осени не начнутся, пока идет посадка растений. Сесил начал учить меня стричь, и я даже уже мог кое-что делать в парикмахерской — в основном стричь ребят моего возраста, которым нравилась сама идея, что я это делаю. Деньги я приносил домой маме, и когда я ей их отдавал, она чуть не плакала.
Впервые в моей жизни Депрессия стала ощущаться мною как Депрессия. Мы с Томом все еще ходили на охоту и рыбалку, но возрастной разрыв между нами становился заметнее. Мне должно было исполниться четырнадцать, и я ощущал себя таким старым, как Моуз.
Пришла и ушла весна, и она была приятна, но лето навалилось мстителем — горячее, как адская сковорода, и река обмелела, и рыба не хотела клевать, и белки с кроликами в это время года были червивыми, так что пользы от них было мало. Всходы сгорели, а чтобы мало не показалось, в середине июля возникла большая вспышка бешенства. Лесные звери, домашние собаки и кошки падали ее жертвами. Ужасно было. Люди стали стрелять бездомных собак на месте. Мы держали Тоби поближе к дому и в прохладе, поскольку считалось, что бешенство собака может подцепить не только от укуса больного зверя, но и просто от жары.
В общем, люди стали называть это лето летом бешеного пса, и оказалось, что они были правы не только в том смысле, в котором думали.
Клем Сумшн жил от нас в десяти милях по дороге — там, где отходил проселок от тогдашнего главного хайвея. В паше время это не назвали бы хайвеем, но это была главная дорога, и если с нее свернуть, стараясь пересечь наш лесной перешеек и выехать к Тайлеру, проедешь мимо дома Клема, который стоял у реки.
Дом Клема выходил задней стеной на реку и устроен был так, что все исходящее из Клема и его семьи попадало прямо в реку. Так делали многие, хотя некоторым, вроде моего отца, это не нравилось. Такое было в том месте в то время понятие о канализации. Отходы вываливались сквозь дыру на речной берег, а когда вода поднималась, она уносила все это безобразие. Когда не поднималась, в кучах жили мухи, покрывая ее своими телами, блестя как драгоценности в протухшем шоколаде.
У Клема был придорожный киоск, где он продавал кое-какие овощи, и в тот жаркий день, о котором я говорю, ему вдруг понадобилось отойти по случаю легкого расстройства желудка и оставить в киоске сына Вильсона.
Сделав свое дело, Клем свернул самокрутку и вышел посмотреть на кишащую мухами кучу — быть может, в надежде, что река ее унесла хоть частично. Но было сухо, куча была больше, а вода ниже обычного, и что-то бледное и темное валялось на куче лицом вниз.
Клем с первого взгляда решил, что это здоровенная распухшая всплывшая кверху брюхом зубатка Из огромных придонных обитателей, о которых ходят слухи, что они хватают маленьких собак и детей.
Но у зубаток нет ног.
Клем потом рассказывал, что, даже заметив ноги, он не сообразил, что это человек. Слишком оно было непривычное, распухшее для человека.
Но, осторожно спустившись по склону холма, думая только, как бы не вступить в продукт, который он со своей семьей все лето наваливали на берег, он уже понял, что это точно разбухшее тело женщины, лежащей лицом вниз во влажной черноте, и мухи в таком же восторге от трупа, как и от кучи отбросов.
Клем сел на лошадь и приехал к нашему двору вскоре после этого. Тогда было не так, как сейчас, когда тут же приезжают медэксперты, а копы бегают и меряют так и сяк и снимают отпечатки пальцев. Отец и Клем стащили тело с кучи и сунули в реку прополоскать, и тогда папа увидел лицо Марлы Канертон, похороненное под массой вспухшей плоти, и один холодный мертвый глаз открыт, будто она подмигивает.
Тело прибыло к нашему дому, завернутое в брезент. Папа с Клемом вынули его из машины и оттащили в сарай. Когда они прошли мимо нас с Томом — а мы играли в какую-то игру под большим деревом,— от брезента ударило страшной вонью, а ветра не было, и вонь была сухая и резкая, от которой меня затошнило.
Когда папа вышел из сарая вместе с Клемом, у него в руке было топорище. Он резкими шагами шел к машине, и слышно было, как Клем ему пытается втолковать:
— Не надо, Джейкоб! Не стоит оно того.
Мы подбежали к машине, когда из дома вышла мама. Папа спокойно положил топорище на переднее сиденье, а Клем стоял и качал головой. Мама прыгнула в машину и набросилась на папу:
— Я знаю, Джейкоб, что ты задумал! И не думай даже!
Папа включил мотор.
— Дети! — завопила мама.— Залезайте немедленно! Я вас тут не оставлю!
Мы так и сделали, и с ревом умчались, оставив Клема озадаченно стоять во дворе. Мама пыхала огнем, вопила и умоляла всю дорогу до дома мистера Нейшна, но папа ни слова не произнес. Когда он заехал во двор Нейшна, жена мистера Нейшна была снаружи, пропалывая жалкий огородик, а мистер Нейшн и двое его ребят сидели под деревом на соломенных стульях.
Папа вышел из машины с топорищем в руке и направился к мистеру Нейшну. Мама повисла у него на руке, но он выдернул руку. Миновал миссис Нейшн, которая посмотрела на него с удивлением.
Мистер Нейшн и его сыновья заметили папу, и мистер Нейшн медленно встал со стула.
— На кой черт тебе топорище? — спросил он.
Папа не ответил, но в следующее мгновение стало ясно, на кой черт оно ему было нужно. Око свистнуло в горячем утреннем воздухе как огненная стрела и ударило мистера Нейшна по голове сбоку, примерно где челюсть подходит к уху, и звук был, мягко говоря, как винтовочный выстрел.