ВОСЕМНАДЦАТЬ

Салли сидела за завтраком. При свете дня. Сколько его, конечно, проходило сквозь такой туман. Сидела за выскобленным столом, за медвяной столешницей, а на ней стояли красные цветы из-под снега, и груда гренков с маслом, и овсяная каша, и в высокой коричневой кринке парное молоко, густое, как сливки, и золотистый джем из апельсинов и лимонов, что росли за окном на склоне горы, и рюмочки для яиц, выстроенные в ряд. Все ждали Сэма.

— Садись вот здесь, Сэм.

Салли, я вижу тебя. А это я, посмотри. Вблизи ты не такая, как я себе представлял.

— Салли, — сказал мистер Хопгуд, — это Сэм. Ты, конечно, знаешь, но у тебя еще не было случая с ним поздороваться. У вас должно найтись немало общих интересов, вам обоим пятнадцатый год. Когда твой день рождения, Сэм?

— Третьего апреля, сэр.

— А у Салли двенадцатого июня.

Берни сидел и помалкивал, будто видел Сэма насквозь. Он был маленького роста, как отец, и не имел склонности к разговорам, а может быть, проголодался, как Сэм. При дневном свете он казался еще мельче, чем накануне вечером. А это странно, если подумать. На такой пище должны бы вырастать великаны.

— Салли, прочитай, пожалуйста, молитву.

Сэм слушал ее голос, закрыв глаза.

В нем слышалось солнце. Слышались облака и утренняя дымка в свежей листве. Слышалось, как идет снег, как всходит луна. Как расправляются крылья и расцветают цветы, и миссис Хопгуд зовет:

— Сэм.

— Да, мэм?

— Вот твой завтрак.

Но кто захочет есть, когда с тобой за столом Салли? Волосы прилегли ей на плечи, будто для передышки. Они были рыжие. Вот так сюрприз. То есть совсем рыжие, оранжевые, как морковка или как черепица на крышах. Рыжее не бывает. А он-то думал, они черные или каштановые, или, может, золотые. И лицо ее было все в веснушках. Столько веснушек на квадратный дюйм Сэм за всю жизнь не видел. А глаза такие синие. Такая небесная синева и такая снежная белизна. От этих глаз у него дух заняло. Она вся была как цветная картинка, честное слово; словно художник, рисуя ее, брал только чистые краски, не смешивал, а прямо из тюбиков. Она взглянула на него, и у него сердце остановилось. Правда, правда. Упало. Остановилось. Замерло. Словно больше никогда не забьется. Словно настал его смертный час. А потом опять застучало, заколотило по ребрам, как железный кулак, вышибающий дверь.

Больше Сэм на нее не смотрел. Не отважился. Разве можно было заглянуть в эти глаза, в эти глубокие, чистые озера, при людях? Они говорят про туман, про то, что снег на земле почти уже весь растаял, а Салли слушает и кивает, и улыбается, и говорит: «Ну да?» — или: «Как?» — или: «Где?», а Берни ухмыляется самодовольно, но не зловредно, будто ему все-все про Сэма известно. Хотя тот и сам мало что знал. У него в душе неслись в разные стороны поезда-экспрессы, громко свистя и оставляя позади полустанок за полустанком.

Каша была странная, не такая, как он привык. На нее смотреть приятно, приятно погладить ложкой — надо только ее увидеть, открыть глаза. У мамы каша была совсем другая, ничего похожего. А такую Сэм никогда не видел, не пробовал. Замечательная каша. От ложки поверху — мраморные разводы густой коричневой патоки, туда-сюда, туда-сюда, и кругом, и кругом. Может, она не для еды? Нет, правда? Может, для лепки — наделать из нее людей или там аэропланов, а они подсохнут и станут твердыми, как камень?

Мистер Хопгуд разлил в стаканы молоко: Салли, Берни, Сэму. Молоко желтое, не такое, как Сэм привык нить дома — жидкое, белое, — даже и не «жидкость» вовсе в настоящем смысле слова: оно тяжело клонится в стакане и стекает в горло тягуче, густо. Сэм даже испугался и тихо отодвинул стакан — он подумал о Пите, который питается такой тощей, худосочной пищей; и еще он подумал, что в обычном желудке у обычного человека такое молоко не удержится, а его вчера уже рвало, с него достаточно. Ужасно было бы, если бы это повторилось с ним здесь, Салли бы выслали из комнаты, а Сэму хотелось, чтобы Салли была к нему как можно ближе. Этот аромат в воздухе от Салли или от цветов?

— Сэм, а твоя мама знает?

— Что знает, мэм?

— Где ты? Что с тобой? Куда ты попал?

Глупый вопрос. Откуда ей знать, когда Сэм еще и сам в этом толком не разобрался.

— Нет, мэм.

Правда ли, что у мистера Хопгуда какой-то смущенный вид? Что он занимается куском поджаренного хлеба с такой сосредоточенностью, которая была бы уместнее при карабканье на колокольню?

— Сразу же после завтрака, — сказала миссис Хопгуд, — напиши ей письмо, Сэм, и Берни его отправит, когда поедет в деревню за почтой.

У Сэма сердце покатилось, покатилось в пятки.

— Тебя сейчас дома хватились. О происшествии с трамваем станет известно. Из газет, может быть, и в полиции знают. Твои близкие будут страшно беспокоиться. Они подумают, что ты, может быть, потерял память и плутаешь по городу или что попал к лихим людям.

— Вряд ли.

— Конечно, подумают, Сэм.

— Но если я напишу письмо, они по штемпелю узнают, где я.

— Верно.

Как она не понимает? Как не понимает, что подходит время, когда мальчики должны действовать сами, в одиночку? Может быть, не такие мальчики, как Берни, но такие, как Сэм. Ведь это же очевидно.

— А я не хочу, чтобы они знали. Это все испортит. Я сам должен решать, что мне делать.

— Убежать от своих близких — это ужасный поступок. Ты о них подумал, Сэм? Каково это им? Разве дома тебя не любят?

Сэм опустил глаза, в душе у него родилась большая боль, потому что дома была мама.

— Ведь любят?

— Да, мэм.

— И ты их любишь?

— Конечно.

— Значит, твой долг ясен.

— При чем тут долг? — Он потряс головой, хотя теперь все очень ясно понимал и остро чувствовал. Им здесь нужно объяснить, что он не из тех, кто переваливает все на других. — Я потому и уехал, что люблю своих близких.

— Им будет трудно это понять.

— Они поймут, мэм. Мама у меня сообразительная. Я думаю, она уже обо всем сама догадалась в два счета.

— Тогда сообщи ей, что она не ошиблась. Пожалей ее. Она ведь извелась там от беспокойства по тебе. Если ты ее любишь, дай о себе знать.

— Она знает, что я не пропаду.

— Но ведь ты попал под трамвай.

— Но ведь не пропал? До сих пор ничего со мной не сделалось. И я не просился к мистеру Хопгуду в машину, правда? Он сам меня пригласил, верно ведь, мистер Хопгуд? И я вам благодарен за все, мэм, но моя мама знает, что обо мне можно не беспокоиться. Я три года продавал газеты. Я самый старший из мальчишек-газетчиков. Уж на меня-то можно положиться. Я сам разберусь, что к чему.

— Тогда оставайся у нас, пока не решишь, что тебе делать. И так и напиши своей маме, чтобы она знала. А я припишу два слова в низу страницы, так будет лучше всего. Никаких подробностей, просто два слова взрослой рукой.

Ишь хитрая. Не в таком роде, как тетечка, но тоже въедливая. Нельзя будет засунуть в конверт пустой листок, нельзя будет дать неверный адрес. А маме хватило бы его почерка на конверте — поняла бы, что он жив-здоров. Но нет, теперь его письмо прочтут и удостоверят. Ну как с ними сладишь, ей-богу! От одного отвяжешься, другой лезет. Словно в прозрачной банке живешь, только чуть-чуть крышку приоткроешь, кто-нибудь тут же ее снова завинтит.

Сэм бросил отчаянный взгляд на мистера Хопгуда. Уж он-то должен был понять. Он же знает. Но тот смотрел в сторону, словно это дело было не в его власти.

— Доедай, Сэм, — сказала миссис Хопгуд. — Тебе сегодня сила понадобится. Вернется Берни с почты, ты ему поможешь золото рыть, если не будет дождя.

Салли собралась в школу. Сэм очень удивился.

— До свидания, Сэч! До свидания, Дейв! — крикнула Салли собакам, которые бегали вдоль забора по цепи.

Берни выкатил велосипед, чтобы ехать на почту. Салли тоже выкатила велосипед, и они поехали вместе. Велосипеды у них были какие-то чудные, вроде бы самодельные.