Как же он будет развозить газеты?

А как в школу ездить?

А с Роз за черникой?

А в Сэндрингем, где они летом купаются с двоюродными братьями?

Вся его жизнь, все на свете вдруг изменилось.

Теперь ты ничто, Сэм.

Рядом с велосипедом раскисшей кучей лежало несколько мокрых газет и две холщовые сумки. Остальные газеты валялись здесь и там на мостовой, точно на стадионе после матча. Паруся, они разлетались с порывами ветра и, намокнув, отяжелев, оседали. Их переехал трамвай, их топтали, расходясь, прохожие, собаки рылись в них грязными лапами, вынюхивая съестное. Вот и теперь на глазах у Сэма по ним проехал фаэтон с серым верхом, грузовик с толстыми резиновыми шинами и «моррис-коули».

Добрых шестьдесят четыре «Геральда».

Шестьдесят четыре газеты — никогда раньше не представлял он себе, как это много.

Если он терял один экземпляр или у него недоставало в выручке, хозяин газетного киоска вычитал из его заработка.

Ехать, повесив на раму шестьдесят четыре газеты, было нелегко, он знал, что у него большой груз, но каково было увидеть эти шестьдесят четыре газеты, устилающие дорогу.

За них с него теперь причиталось восемь шиллингов. Восемь шиллингов или сто фунтов, не все ли равно, если в день зарабатываешь семь пенсов?

А что же завтра?

От обиды, боли и страха Сэм заплакал. Что еще делать, он не знал.

ТРИ

Плаксой Сэм не был. Вовсе нет. Плакать — не мужественно, это все говорили. А быть мужественным — очень важно, это тоже говорили все. Мама. Отец. Тетечка. (Плакса! Плакса!) Говорили ребята на улице. Учителя в школе. Проповедник в церкви. Мужество — та же чистота души, а где чистота души, там и благочестие. Эти добродетели почитались на равных. Кому что. Слезы — привилегия девчонок. Им это пожалуйста, разрешается. Плачь на здоровье. Хоть потоп устрой — никто слова не скажет. Все-таки иногда и девчонкой, выходит, неплохо быть. Как раз когда особенно неприятно быть мальчишкой. Не распускай губы, мальчик, говорят тебе, стисни зубы и держись. Будь мужчиной — этого ждут от тебя Бог, Король и Страна. Умри с честью, без единой жалобы. Тогда тебя возлюбит бог и будут любить девушки, и ты получишь Крест Виктории — посмертно. В таком духе, одним словом.

Так откуда же взялись эти слезы? Вот стыд-то! До сих пор их словно плотина сдерживала, а теперь они хлынули и текут свободным потоком. Эти слезы — о том, что раньше почти не тревожило. О тоске, что залегла в озерах маминых глаз. Серые озера маминых глаз, в них такая глубина, кажется, войди и утонешь. Теперь он боялся за эти глаза.

Это важные перемены, Сэм. День настал, вот что они означают.

Наверно, кто-то ведет счет. Может быть, даже ты сам, незаметно для себя, пока тебя вдруг не захлестнет и не поставит лицом к лицу с жизнью. Ты закрывал глаза, а все здесь, Сэм. И никуда тут не денешься. Подходящая минута, чтобы это осознать. Как раз когда твой мир разваливается на куски.

«Может, тебя проводить домой?» — спросил тот человек, а потом вошел в трамвай, как будто спрашивал не всерьез. Что он, просто болтал или боялся опоздать на работу? Не может же он, правда, потерять работу из-за какого-то мальчика, даже если этот мальчик — Сэм, сидящий под дождем на тротуаре. Он, наверно, работает в ночную смену, один всю ночь напролет, охраняет от воров заводские ворота и, съежившись, дрожит от холода в три часа ночи, когда, кажется, нет больше сил дожидаться, чтобы наступило наконец утро и можно было ехать домой.

Должно быть, он правда спешил на работу, иначе он не ехал бы на трамвае. У кого нет работы и нет нужды спешить, те ставят на землю сперва одну ногу, потом заносят другую, как говорил старик Вэйл. Мама за покупками ходит пешком — три мили до Кэмбервелла, там дешевле, и возвращается домой тоже пешком, еще три мили.

Сэм бы рад был, чтобы его проводили домой, но вокруг никого не было. Такое людное место, как Риверсдейл-Роуд, и время не ночное, но никто не подходил к нему и не говорил: «Эй, малыш! Ну-ка расскажи, что с тобой приключилось!» Должно быть, из-за дождя, из-за этого бесконечного дождя. Те, кто сейчас должен был бы здесь проходить, отсиживались дома или шли другой дорогой, где можно укрыться.

Ему трудно было вспомнить, где его дом. Вещи, которые он знал твердо, утратили свою определенность. Без велосипеда все стало другим. Уикем-стрит была на расстоянии тысячи миль. Странно, что вокруг никого нет. Как во сне: никого, только дождь, только смутные тени под навесами витрин на той стороне — не то есть там люди, не то нету, словно они и сами не знают, колеблясь на грани видимого и невидимого миров.

Зимой всегда так: дождь, дождь, дождь… А что людей нет на улице, только смутные тени на той стороне, это тоже всегда так? Наверно, ребята, которым не надо развозить газеты, сидят сейчас по домам в тепле и уюте и смотрят на улицу сквозь кружевные занавески и бегущие по стеклам потоки. У Сэма-то жизнь была другая. Уже три года ездит Сэм на своем велосипеде под пронизывающим зимним ветром по улицам. «Геральд»! «Геральд»!» — выкрикивает он и засовывает аккуратно сложенные газеты людям в почтовые ящики. Холод пробирает его все сильнее, из носу течет, одежда сыреет, и так немеют пальцы, что становится трудно отсчитывать сдачу. Тогда случаются ошибки, в выручке обнаруживается недостача, и ему приходится выплачивать ее из своего кармана. Это после трех лет работы! И может оказаться, что целый вечер он пробыл на ветру и под дождем ради каких-то четырех пенсов! Это меньше, чем цена трех паршивых газет! В такие дни мама только и говорила: «Ах, Сэм!» Но никогда еще не было так плохо: потерять шестьдесят четыре газеты. Ничего подобного с ним не случалось. «Ах, Сэм… — Он словно слышал ее голос. — У меня нет таких денег, сынок. Ты работаешь, чтобы приносить в дом, а не брать из дома. Мне негде взять восемь шиллингов. Нам никак не расплатиться с этим человеком».

Сэм пойдет к нему и скажет:

«Послушайте, мистер Линч! Все ваши газеты остались на дороге. И мой велосипед там же. Нет у меня больше велосипеда. А меня самого так протащило по гравию, что весь бок ободрало. Можете посмотреть, вот — все в крови. И на дороге еще сколько осталось».

Линч уставится на него сквозь очки без оправы, сидящие на крючковатом носу, будто какая-то странная птица.

«Восемь шиллингов хватило бы, чтобы заправить бензином мой шевроле, — скажет он. — На эти деньги я мог бы свозить свою семью в кино да еще купить им всем мороженое».

А что? Вполне мог бы он так сказать. Они каждый четверг отправлялись всей честной компанией на новую картину, — ну что твое королевское семейство!

«Придется тебе, парень, за них отработать, — вот что он скажет. — Сколько ты у меня зарабатываешь? Три шиллинга и шесть пенсов в неделю. Две недели и два дня будешь работать бесплатно. Только хотел бы я знать, как ты будешь работать без велосипеда?»

«Ноги появились раньше, чем велосипед, мистер Линч. Так умные люди говорят: ставишь одну ногу, заносишь другую. Вот увидите».

«А вот это едва ли. Пробовали ребята и до тебя обслуживать этот участок пешком. Возвращались чуть не к полуночи. Это велосипедный участок, ты потому и получил работу, что у тебя был велосипед. Не могут люди из-за тебя полночи торчать на улице, дожидаясь своей газеты».

… Дома его сейчас поджидает мамина печка. Сейчас, сию минуту возникнет все это чудесное тепло. Заслонка открыта. Мама сует туда дрова. Свежие щепки вспыхивают, в дымоходе слышится веселый гул: дождевые капли, сбегая по трубе, падают на горячую плиту и отскакивают упругими шариками, шипят и брызжут. Пахнет паром, дымом и сушащейся одеждой. Мама приносит жестяной таз с горячей водой и опускается на колени, чтобы снять с Сэма ботинки и носки. «Попарь ноги, Сэм, — говорит она. — Попарь хорошенько».

В сырые холодные дни она всегда его так согревала. Возвращение домой вознаграждало за все. Ничто не могло сравниться с радостью такого возвращения. Ощутить мамину заботу, прикосновение ее рук. Дальше этого она никогда не шла. В другое время, когда ей хотелось, чтобы он почувствовал ее любовь, она только улыбалась.