– Живая?

– Ой, Гошенька, что мы с тобой наделали! – Она посмотрела на него с тревогой, прижала лицо к его подбородку и задрожала.

Агафон осторожно и бережно отстранил ее, открыл дверцу кабины и скованно ступил на землю. Развороченный угол веранды с перекошенными, без стекол рамами уныло присел на разбитые кирпичи; тут же печально лежали с задранными кверху корнями белоствольные яблоньки, а между ними грядки клубники, сдобренные черной землей, навозом и распаханные вдрызг тяжелыми скатами колес.

После семейного судилища она увела Агафона к себе.

– Сейчас, Гоша, мы устроим роскошную тризну по нашей несостоявшейся смерти. Ой, как хочу выпить! – пообещала она и открыла высокий старомодный буфет. В большом графине кровавым рубином поблескивала настойка. Рядом на тарелке ютились пузатенькие, на тонких ножках рюмки. Тут же горкой румянились яблоки, купленные еще утром на пристани… Она помнила, как подошла к зеркалу. Лицо ее было свежим и молодым, над чистым гладким лбом возвышались темные волосы и пышно спадали на белую шею, прозрачно охваченную голубой нейлоновой кофточкой… Она налила Агафону и себе. Протянув ему рюмку, взволнованно сказала:

– Пей и успокойся маленько. Какой сегодня день!

– Надолго запомнится, – возбужденно сказал он.

Чокнулись. Настойка оказалась очень приятной.

– Крепкая, – проговорил Агафон.

– На чистом спирте, – ответила она и тут же спросила: – Признайся, ты там, в Устинове, очень боялся?

– Конечно. Дети же, да еще этот глупый телок.

– Я зажмурила глаза и только чувствовала, что ты рядом, и больше ничего… – прошептала она, глядя в зеркало.

– Теперь все уже позади, – сказал Агафон.

– Да! Ты все хмуришься? Выпей еще и не сердись на отца.

– Уехать, что ли, куда-нибудь? Вот окончу техникум и уеду…

– А куда? – полураскрыв яркие, как настойка, губы, тревожно спросила она. Подавляя волнение, схватилась за щеки и начала тереть их ладонями: ей неудобно было даже перед зеркалом…

– Куда, говоришь, уехать? Разве это проблема? Мало ли мест, стройки разные, ну и, конечно, целина. И на Урал можно.

– А родители, а институт?

– Не хочу сейчас об этом думать… – сказал он дрогнувшим голосом. Он так посмотрел на нее хмелеющими глазами, что она поняла его и себя.

А он сорвал лишь отчаянный поцелуй и убежал…

Но все предрешили тогда между ними и та авария, и ссора его с родителями, и ее наливка, и его поцелуй, – от нее он так и не убежал… Бывая в доме Чертыковцевых, она тогда почувствовала, что судьба Агафона упиралась в глухую стенку бытовой семейной косности. Как и многие родители, отец и мать хотели, чтобы все делалось по их велению, не понимая того, насколько необычен и не похож на других их сын. Зинаида как-то сразу чутко угадала его самобытный, противоречивый характер.

Перед отъездом в Москву она поправила волочившийся по земле плащ, на котором сидела с Агафоном, и ни с того ни с сего начала вдруг рассказывать о своей неудавшейся семейной жизни, не пощадила даже своих и его родителей: те были против ее новой любви.

– Ты только, Гоша, на них не обижайся. Все папы и мамы хотят нам добра, – закончила она.

– Да я уж остыл… Только зло берет, когда тебя считают все еще домашним телком… А я же тебя люблю! – выдохнул он.

– Вот и правильно, милый мой!.. – воскликнула она и, еще надеясь, взяла его за руку.

Идя по темной, почти не освещенной улице, как-то само собой незаметно перешли на медленный шаг, постепенно успокаиваясь и забывая дневную передрягу. Поравнявшись с домом, где жила Зинаида Павловна, остановились.

– Ведь ты сегодня, Гоша, совсем не ужинал! – спохватилась она и снова грела его руку в своей руке, как и утром, когда они сговаривались ехать вместе. – Я тоже ничего не ела и даже не обедала. Зайдем ко мне, угощу донским рыбцом, от мамы посылку получила. Прелесть какой рыбец, прозрачный, как стеклышко. Идем!

– Не знаю. Спасибо, – замялся Агафон. – Я было направился к Виктору, выпить захотелось и забыться маленько…

– А у меня есть та настойка. Пошли! – Она решительно потянула его за руку. – Хочу за это выпить до дна… Как тогда, после аварии. Помнишь?..

«Вот и выпили», – вздохнула теперь Зинаида Павловна. Машину качнуло. Натужно завывая мотором, она упрямо полезла на крутой изволок. Сбоку надвигалась желтая гора, посвистывая на ветру сухими метелками старого ковыля, из которого зубасто выглядывали красноватые камни.

Приближалась Дрожжевка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Миновал радостный солнечный май, благоуханно осыпав Чебаклу белым душистым цветом черемухи, смородины и дикой вишни, умытой на плоскогорьях и в долинах росным утром и теплыми благодатными ливнями. Прошел почти знойный июнь. Сочные хлеба стрельнули в дудку и вымахали до конской подпруги, а в кукурузе хоть верблюжат прячь. На крутобоких горных увалах рассыпались совхозные стада. Около прохладных зеленеющих рощиц, бойко перекатываясь черными в густом ковыле комочками, упрямо стукаются безрогими лбами сытые молоденькие козлята, на которых умиленно поглядывают Марта и Кузьма с братишками, опоясавшими загорелые шеи длинными ременными кнутами. Козлята кувыркаются, ребятишки весело хохочут. Марта с Кузьмой незаметно отступают в тень притихших берез и неловко молчат.

Внизу, под горой, на реке Чебакле, у старой ласковой ветлы Дашутка в купальнике под цвет сирени сидит на срезанном бережку и бултыхает воду стройными ногами, попискивает от удовольствия, словно вылетевшая из гнезда ласточка. А рядом Федя с облупленными, опаленными солнцем плечами, в одних трусах, обнял подружку и что-то улыбчиво шепчет ей, тычется носом в ее загорелую щеку. Ужас как сладко обоим! Вчера они сотворили такое, даже вспомнить приятно и боязно…

А сегодня выходной день: как ни комсомольствуй – пришел праздник лета, троицын день, шут его побери! Сколько ни борись с этим старым обычаем, а гармошки и баяны выводят такую «тропинку длинную», что даже сам директор, Иван Михайлович Молодцов, сидит в кругу приехавших молодых сыновей с их женами и детишками и подтягивает: «Куда ведешь, куда зовешь…» Почему не запеть, когда два сына, инженеры крупнейших заводов, на выходной день в гости нагрянули? Когда есть собственный «Москвич», пятьдесят километров не расстояние. Старшой-то – начальник цеха Зарецкого крекинг-завода; и так выводит на баяне, что даже механизатора Сеньку Донцова завидки берут. Вот бы ему так выучиться играть! Огорченный недоступностью агрономши Ульяны Яновны, Сенька ведет под ручку и с утра донимает вялую и грустную Тамару-птичницу. Она опустила на глаза голубенькую косынку, словно неживая, шагает рядом, придерживая обожженной на солнце рукой мокрый от росы подол синего с розовыми лепестками сарафана. На Сеньке сапоги гармошкой, брюки с напуском на голенища, на мускулистом плече небрежно висит модный пиджак табачного цвета, на затылке черно-пестрая кепка. Он щедро сыплет самые задушевные слова – и все впустую. Она идет холодная и недоступная, словно манекен с заведенной пружиной. Когда вышли на тропку, отряхнула сарафан и взялась косу переплетать. Только что выкупалась в реке. Одна бултыхалась. Сенька вознамерился было подплыть и так далее, но она его так отчитала, что сама же теперь помалкивает и дуется.

В самой Дрожжевке сухо, знойно. Даже куры попрятались в тень. Почти весь народ от мала до велика на реке. Шумят, смеются, повизгивают, плещутся у берега ребятишки. У Молодцовых на веранде все поют и поют. В доме Соколовых у раскрытого окна сидит за книгой Глафира и льет горькие слезы над заключительной частью «Тихого Дона». Книгу Мартьян принес, а сам ушел сегодня на рыбалку. Варвара только что приехала с товаром из райпотребсоюза – злая. А шофер Володя, когда разгрузили машину, повез московскую пассажирку дальше, на реку Урал. С Мартьяном у Варвары почти полный разлад, а со Спиглазовым тоже ни то ни се. Жена Раиса после заметки в газете задала Роману такую трепку, что и дорогу на бахчи забудешь.