– На себя оглянись. Тоже не очень прытко скачешь. Хороша Глаша, да не наша! – подзадоривал Архип, чувствуя, что уцепил противника за самое больное место.

– Дядя Архип, смотри, тресну по скуле!

– Сдачи получишь.

– А про меня что ей болтал?

– Докладывал, как ты с женкой да с тещей прощался.

– А ты видел?

– А то нет! За плетешком стоял. Ты что, совсем расхлебался с ними, али так, для блезиру?

– Совсем, дядя Архип, как гора с плеч!

– Давно бы пора. Тяжелые тебе попались люди. В особенности эта язва, Агашка. Ведь полны сундуки добра, а все на базар норовят.

Архип заговорил было о Спиглазове, но Мартьян сердито прервал его.

Глафира давно проснулась и слышала весь их разговор, стараясь унять волнение, которое с каждой фразой усиливалось все больше и больше.

– Долго ты будешь меня тут держать? – спрашивал Архип.

– Еще немножко. Подержи скобу…

– Оставь. Утром с Глафирой закончите, да и Федька помогнет.

– А где Федя? – спросил Мартьян.

– Известно где: у своей Дашки. Сенька на току. Я тоже сейчас к себе в шалаш подамся. Ну вас к едреной фене…

«Архип и вправду может уйти, а как же я? Вдвоем с Мартьяном останусь?» – сидя на жестком соломенном матраце и кутаясь в байковое одеяло, с тревогой в сердце размышляла Глаша. Одеться и выйти наружу? Просить Мартьяна, чтобы ушел? Но как можно прогнать человека, который налаживает приспособление к ее же машине в степи среди ночи?

Боясь пошевелиться, она осторожно приоткрыла дверь. На белую простынку легла ласковая полоса лунного света и будто протянула от сверкнувшей на небе звездочки яркую, словно посеребренную нить. Глаша прикрыла босые ноги концом одеяла и почувствовала, что ей хочется, чтобы слишком разговорчивый Архип поскорее ушел. Подумала почему-то без обычной стыдливости и страха.

– Спит ведь, и горюшка Мало, как мы тут ее машину раскурочиваем… А может, и притворяется, – рассуждал Архип.

– Перестань же! – упрашивал его Мартьян.

– А что? Как будто ты совсем дите малое и не соображаешь, сколько в каждой женщине притворства!

«Вот болтун!» – злилась в вагончике Глаша.

– Тебе-то откуда известны такие тонкости? – спросил Мартьян.

– А все бабы на один манер.

– Ну ладно. Раз собрался, жми на свои бахчи. Там уж, наверное, возов пяток накатали…

В приоткрытую дверь вползал дразнящий арбузный запах. Глаше вдруг нестерпимо захотелось съесть прохладную крупитчатую сердцевинку арбуза, а надоедливый Архип все не уходил.

– Последний раз говорю, – донесся голос Мартьяна. – Если хоть еще одно глупое слово брякнешь, сам разрисую тебя в газете и на доску вывешу.

– Какие могут быть глупости? Обыкновенное житейское дело, милок, – проговорил Архип Матвеевич.

– Глафиру не трогай.

– Да что твоя Глафира, святая?

– Для меня да, – сказал Мартьян.

– Чтой-то не верю, – усомнился Архип.

Глаша натянула смятое одеяло на уши, которые так горели, что, кажется, даже сережки раскалились.

– А ты поверь.

Мартьян сложил инструменты в рюкзак и вытер паклей руки. Небо совсем вызвездилось и стадо еще чище; влажный после дождя воздух студеней и звонче. На токах все еще пели девушки, баян протяжно и звучно выводил радостную мелодию.

– Ведь как, поди, за день-то умаются, а все равно будут петь до зари, – вертя цигарку, проговорил Архип.

«Наверное, он никогда не уйдет, противный», – грустно вздыхая, думала Глаша.

– Пойду по объекту пройдусь, – словно угадав ее мысли, сказал Архип. – А то как бы эти певцы на бахчи не пожаловали.

Пожелав спокойной ночи, он зашагал по твердой, утоптанной на меже тропке.

Оставшись один, Мартьян принес начатый им арбуз и положил на широкий стол, дивясь, каким путем попал сюда этот старый, дубовый, монаховский кухонный раскоряка. Отрезав ломоть, Мартьян выковырял ножом семечки и принялся есть.

Открыв дверь вагончика, она тихо из темноты сказала:

– Может быть, и мне отрежешь кусочек?

– Ты не спишь? А я думал…

Мартьян схватил со стола перочинный нож и с треском отрезал толстенный ломоть арбуза.

– Да куда ты столько отвалил! Его и рукой-то не ухватишь, – сдержанно, но радостно засмеялась Глаша. Принимая от Мартьяна кусок, прибавила: – Где-то у меня здесь газетка была старая. Я сейчас найду ее и постелю.

– Погоди минутку… – Мартьян сходил и принес лист фанеры. Пристроив его на порожке, сказал: – Так лучше будет.

– Как же лучше? Проход загородил, – отломив от куска сердцевинку, проговорила она.

– Пока ходить некуда.

– Мало ли что! А мне сказали, что ты на вокзал уехал. Ты сам-то чего не ешь? – Глаша перескакивала с одного на другое, растерянно радуясь тому, что он вернулся, и в то же время боялась показать это слишком явно.

– Собрался было на станцию, а в душе такое, что хоть под паровоз вниз башкой…

– Какую ерунду ты говоришь!

– Шагаю, а ноги идут все тише и тише, – словно не слыша ее восклицания, продолжал он. – Все опять вспомнил, как тогда на свадьбе тебя к Николаю ревновал, а потом переключился на Варвару, а сердце-то, оказывается, не коробка скоростей. Сам даже не помню, как очутился в наших мастерских и с утра до вечера лопасти мастерил для твоего комбайна. Крюки наварил, чтобы захватывали полегший хлеб.

Глаша, покончив с арбузом, попросила Мартьяна выкинуть кожуру. Сдерживая порывистое дыхание, нащупала одеяло, словно куда-то торопясь, завернулась в него и легла. В открытую дверцу заглядывали глазастые звезды, луна уплыла на запад. Девчонки на токах перестали петь, а может, разбрелись парочками.

Мартьян отнес кожуру и вытряхнул в ямку. Вернувшись, он не увидел Глаши на прежнем месте и в нерешительности остановился. Позади домика темнел бугор, на него набегала белесая извилистая дорога, тускло освещенная висящей над горами луной. Мартьян подошел к бочке с водой, отвернул кран и долго мыл разгоряченное лицо, беспокойно размышляя над тем, что сейчас он полезет под будку, завалится в логово Архипа Матвеевича и снова будет думать и думать… Он даже не слышал, как Глаша тихонько позвала его. А может, и слышал, да не сразу поверил…

Близилось утро. На пшеничное поле густо пала роса, предвещая солнечный, погожий день. На бахчах длинно застрекотал надсадный милицейский свисток Архипа, звук которого сливался с девичьим визгом и развеселым хохотом парней.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

По случаю ненастной погоды Михаил Лукьянович Соколов весь день пробыл на центральной усадьбе, провел партбюро и остался помыться в бане. В течение почти всей прошедшей недели он упорно сражался со своими домашними по поводу замужества дочери, считал, что он во всем прав, но все же сражение проиграл. Анна Сергеевна неожиданно приняла сторону молодежи и решительно предложила устроить свадьбу Феди и Даши сразу же после уборки урожая. Посоветовавшись с Глафирой, они решили не посвящать отца в щекотливые подробности Дашуткиного положения, а лучше поторопиться со свадьбой.

Сколько Михаил Лукьянович не упорствовал, женщины оказались еще более настойчивыми, и ему пришлось уступить. На заседании партийного бюро тоже было несладко. Директор Иван Михайлович вдруг заступился за Мартьяна, снова упрекнул Михаила Лукьяновича в излишней гордыне, предвзятости и категорически воспротивился уходу Голубенкова из совхоза. Всегда спокойный и обстоятельный, Молодцов так разошелся, что, стуча кулаком по столу, обвинил Романа Спиглазова в карьеризме, в глаза назвал закоренелым бюрократом, невеждой, морально неустойчивым и прямо сказал, что работать вместе они не смогут. Как ни горько было признаваться, Соколов вынужден был согласиться с мнением директора.

Проснувшись рано утром, Михаил Лукьянович, не дожидаясь завтрака, сел на велосипед и покатил к себе на поле. С уборкой нужно было спешить. За сохранность урожая у него болела душа. Осталось скосить больше ста гектаров самой буйной пшеницы, а с механизацией пока еще не все ладилось. По пути он решил завернуть на участок Глафиры. Ее агрегат должен был убирать опытное поле, где пшеница вымахала выше человеческого роста. Косить такую было очень трудно. Размышляя таким образом, Михаил Лукьянович, нажимая на педали, ходко катил по просохшей дороге. Солнце уже взошло, повисло над горами, жарко прогревая отсыревшие за ненастную неделю хлеба. Предвещая хорошую погоду, на обочине стрекотали кузнечики. Впереди маячил вагончик механизаторов. Михаил Лукьянович усилил под горку ход. Поравнявшись с безмолвно стоявшим комбайном, он свернул на ковыльную межу и вдруг увидел такую картину, что едва не вылетел из седла. То, что представилось его взору, вообразить было невозможно. Соколов накренил велосипед, уперся ногами в землю и замер.