У Агафона зарябило в глазах. Смяв письмо, он швырнул его на стол. Под потолком в дрожащем свете электролампы бились ночные бабочки. Агафону казалось, что его оскорбили, унизили, мало того – обокрали, раздели догола и выпустили на народ. А он еще карточку отдал Ульяне, а она еще плакала… Сердце то порывисто замирало, то гулко и тяжело отстукивало мгновения. Боль была настолько сильной, что избыть ее сразу невозможно. Пиджак он медленно повесил на гвоздь. С трудом снятый с ноги резиновый сапог грузно упал на пол, и шум разбудил соседей.

– Что случилось, Агафон Андрияныч? – высунув из окна тощую полураздетую фигуру, спросила Мария Петровна, жившая здесь же, за перегородкой.

– Ничего, Мария Петровна, – ответил Агафон и с яростью закрыл окно.

Испуганный голос Марии Петровны был очень кстати. Он вовремя притушил отчаянную вспышку горечи. Гошка, весь во власти этого душевного потрясения, прислонился лбом к косяку. Сегодняшний день щедро дарил ему радостную и в то же время немножко тревожную полноту счастья, к которому тайно прибавлялась глубоко упрятанная гордость отцовства, неожиданно признанная даже Ульяной. Только она, эта бескорыстная счастливая мечтательница, была способна осыпать своими сердечными милостями все живое на земле, начиная от муравья и кончая чужим ребенком. Даже улыбка на ее по-детски скривленных губах, когда она разглядывала фотографию, собираясь заплакать, и затуманенная синева опечаленных глаз позволили ему угадать то, в чем он сам был не очень уверен. Странным и удивительным было то, что его так называемое отцовство для нее не явилось чем-то порочным, мрачным и как будто вовсе не предвещало никаких сложностей в их взаимоотношениях. Агафону и в голову не приходило, что развитие отцовского чувства к той маленькой, да еще за глаза, по первой фотографии, – штука тонкая и психологически очень сложная. Тут брала верх его природная доброта, и пока ничего больше. У Ульяны, как у всякой женщины, преобладало материнское чувство. Агафон не раз наблюдал, как при виде любого ребенка поразительно менялось ее лицо, оно делалось неожиданно радостным, веселым, полным чудесного лукавства и открытой нежности. В каждом, самом малейшем движении души была ее, Ульянина, только ей одной присущая линия. Как теперь выяснилось, у Зинаиды Павловны тоже была «своя» собственная линия и дочка, принадлежавшая ей «от пальчиков до волос». А где же все-таки его, Гошкина, линия?

Захлопнув окно, Агафон присел на смятую постель и первый раз в жизни задумался над своей линией. Ему было видно, как от дома напротив поперек улицы стлалась лохматая темно-зеленая лунная тень, холодно касаясь густо запыленного подорожника. Луна ярко освещала дорожную колею, четко выделяя рубцы автомобильных и тракторных шин. Здесь тоже обнажились очень ясные линии.

«Где же моя-то тропка?» – мучительно размышлял Агафон, с ужасом начиная убеждаться в том, что до сего времени у него не было абсолютно никакой линии, а бегал он по чужим, заранее протоптанным стежкам. Как и все честные парни, Гошка имел склонность критически расценить тот или иной свой поступок. Сейчас он начал вспоминать и ворошить все те обстоятельства, при которых складывалась его жизнь за три последних года. В редакцию его устроил отец благодаря старому знакомству с Карпом Хрустальным; в гараж – Виктор; в контору – Зинаида Павловна, при молчаливом согласии родителя; в институт он попал по путевке и при помощи той же Зины, но бросил его без участия других. А здесь очутился потому, что побоялся вернуться в родительский дом.

«Какой обормот!» – казнил он себя. А ведь родители и школа, комсомол и все прочие вместе с Карпом Хрустальным и Зинаидой Павловной старались воспитать его как борца за новую жизнь. Какой же, черт побери, из него борец, когда он всю жизнь тащится по чьей-то указке. Даже вон у Варвары Голубенковой есть своя особая линия, своя стезя. Незавидная, правда, стезя, но все же своя… А у него что осталось позади? Написал статью? Экий выискался учитель! Вся статья соткана из чужих линий и мыслей, из разговоров с Яном Альфредовичем, с Мартьяном, из текста объяснительных записок и разных цифр, взятых из бухгалтерских балансов. Вспомнил увлечение, с каким он ее сочинял, и больно стало на сердце. Хоть бы забраковали и вернули обратно. Но знал по своему малому опыту, что такие литературные упражнения назад не присылают. А писателю послал с какой стати? Снова поставил свою лапу на чужую линию. Писатель – человек добрый, может подредактировать и тиснуть… А как после этого людям в глаза смотреть?

Гошка провел мучительную бессонную ночь. Душным и безотрадным было и утро. Алеющая над горами заря показалась унылой и тусклой. Снова захотелось уехать. Однако, вспомнив об Ульяне, с грустью понял, что искать спасения в бегстве теперь уже никак нельзя, да и поздно… Надо было переходить на свою собственную, твердую стезю, да и Ульянина тропочка ой как притягивала!

Чтобы поскорее увидеть девушку, заявился к ним домой чуть свет. Разбуженная матерью, Ульяна встретила его на крыльце. Вид у нее был заспанный, сердитый и какой-то отчужденный. Гошка почувствовал, что им начинает овладевать паническое замешательство. Он еще ночью решил, что покажет ей письмо Зинаиды. Понимая, что выбрал совсем неудачное время, он все же отдал письмо без колебаний, с удивительно наивными и покорными словами:

– Будь добра, прочти, пожалуйста.

– Хотела бы я быть доброй, – рассеянно и задумчиво проговорила она.

– Ну и что же? – спросил он.

– А то, что мешает мой скверный характер. Он заставляет меня думать о себе… Пойдем в сад, – не дав ему опомниться, быстро добавила она.

Ульяна не торопясь сошла с крыльца и направилась к беседке, на ходу пробегая глазами строчки письма. Она знала о нем еще вчера от матери и до позднего часа ожидала Гошку, несколько раз с явным пристрастием принималась разглядывать фотографию девочки, страдала и мучилась еще больше, чем он. Слишком взволнованные, поспешные строки письма могли подкупить своим благородством и искренностью кого угодно, но только не Ульяну. Она понимала, чего стоило Зинаиде Павловне написать эту ложь. Каждая строчка, каждая запятая дышали скрытой болью. Конечно, она приезжала сюда не для того, чтобы позабавить всех этим ужасным признанием. Ульяна узнала, что гостья из Москвы видела их с Гошкой после купания, и поняла, что та не захотела встретить их потому, что сказать неправду в глаза у нее и в самом деле не хватило бы сил. Как ни тяжело было Ульяне, но она не поддалась соблазну поговорить об этом откровенно с Гошкой и матерью. Все решение этого нелегкого вопроса она снова взвалила на одну себя, да и слишком жалкий был у Агафона вид, чтобы разуверять его в чем-то…

Не выпуская из рук письма, Ульяна присела на стоявшую возле беседки скамейку. Молодой сад чуть слышно ласково шелестел влажными от росы листьями.

– Вот и все твои беды, кажется, благополучно закончились, – разглаживая на коленях зеленые, как трава, брюки, в которых она собиралась ехать сегодня на поле, проговорила Ульяна.

– Ты уверена? – Агафон нагнулся и поднял с земли яблочко с румяным, источенным червями бочком.

– В чем я должна быть уверена?

– Ну, в этом самом… – с трудом ответил он. Казалось, что грустные, въедливые вопросы напрашивались сами собой.

– Если у тебя нет где-нибудь в Калязине еще какого-нибудь побочного сына… – От ее беспощадных слов в глазах Гошки брызнули искры, ноги дрогнули и подсеклись, к носкам ботинок упало червивое яблоко.

– Никогда не думал, что ты можешь быть такой жестокой, – торопливо, с горечью проговорил он.

– А ты хочешь, чтобы я была великодушна и сентиментальна? – Наверное, впервые в жизни Ульяна бессознательно наслаждалась охватившим ее гневом, который пьянил сознание и туманил чистоту загоревшихся глаз, готовых брызнуть самыми искренними, недетскими слезами. Сжимая в кулачке письмо, она напомнила ему о первом письме и еще о том, как тогда, наревевшись, словно дурочка, она заснула в ковыле у березового колка, а потом, спотыкаясь, шла через вспаханное поле.