Свой вклад в нагнетание напряженности между супругами могли внести их дети. Особенно тревожил бы Александра Николаевича Георгий, которого совершенно не устраивало положение «принца в изгнании». Надо сказать, что честолюбие сына подогревали и сами родители. Помните, еще будучи императором, его отец обронил фразу: «Этот — настоящий русский. Хоть в нем, по крайней мере, течет только русская кровь». Фраза действительно странная, во-первых, непонятно по какому поводу и к чему сказанная, во-вторых, не ясно, почему в Георгии текла только русская кровь, если сам Александр Николаевич не был «только русским». Как бы то ни было, сын Александра и Екатерины должен был ощущать свою «особенность», необычность, тем более что мать всячески старалась не дать окружающим забыть о высоком жребии мальчика. В конце концов, Георгий был и женат ею на дочери принца К. П. Ольденбургского, чтобы быть поближе к российскому двору.
Обозначив самые общие вехи неблагоприятного для нашего героя развития событий, не будем пытаться подробнее описать возможное течение его жизни в Ницце. Картина и так получается достаточно грустная, но, согласитесь, вполне реальная. Это ведь, вновь сошлемся на Л. Н. Толстого, все счастливые семьи похожи друг на друга, а несчастливые-то несчастливы по-своему. А в чем, собственно, заключалось бы несчастье Александра Николаевича? Наверное в том же, в чем оно состояло и для Александра II — венценосца. Ему, несмотря на все усилия, не удалось бы уйти от судьбы, разорвать те круги одиночества, о которых мы уже говорили и еще будем говорить ниже. Оно (одиночество) действительно, как пророчество, — каждому свое.
Боюсь, не забыли ли мы за всеми этими рассуждениями, что для Александра и Екатерины все закончилось. Закончилось на полувздохе, трагически, неожиданно. Мы же с вами далеки от завершения нашей беседы, большая и, хочется надеяться, достаточно интересная ее часть еще впереди.
Часть III
ОДИНОЧЕСТВО ТРЕТЬЕ. НАЧАЛО
... государственная жизнь только отражается во внешних поступках людей, а совершается в их душах.
Ощущение времени (вторая половина 1850-х годов)
После столь эмоциональной части разговора, наполненной личными переживаниями нашего героя, рассказами о его отношениях с родными, о его влюбленностях и любовях, просто необходима, как говорят кинематографисты, «перебивка» кадров, что-то точно, но спокойно подводящее нас к новому предмету беседы. Читатель, конечно, обратил внимание на то, что на предыдущих страницах мы забежали далеко вперед, но он, хочется надеяться, понял, что это было совершенно необходимо для создания по возможности полной картины личной жизни Александра II, того второго круга одиночества, с которым ему приходилось бороться.
Теперь нам вновь предстоит вернуться к середине 1850-х годов, чтобы продолжить разговор о 25-летнем царствовании нашего героя, о деяниях, принесших ему славу и бесславие, радость и разочарование уже на государственном поприще. Можно было бы начать просто, без обиняков: «Рассказывать о России 1860-1880-х годов в наши дни...» или: «Воцарение Александра II поначалу не вызвало в обществе...» Однако что-то в душе противится такому зачину, подсказывает о чем-то нами упущенном, о ком-то, кому мы не дали высказаться в полной мере. Но именно этого, упущенного, и не достает для выстраивания плавного перехода к новым главам, к новым спорам.
Может быть, речь идет об очевидцах, свидетелях событий, о людях, на чьих глазах происходило воцарение Александра II, начало его реформ, о людях, которые помогают нам, потомкам, ощутить определенный отрезок времени как необходимое звено в непрерывной и нескончаемой цепи событий. Дадим им возможность побольше рассказать о происходившем у них на глазах, пусть они преувеличивают или недооценивают, клевещут или пророчествуют, кричат или еле шепчут, но пусть они говорят...
О чем, вернее, о каком времени пойдет сейчас речь? Ну, это-то совсем просто — конечно, о моменте окончания царствования Николая I и переходе престола к его старшему сыну. Момент во всех отношениях переломный, и грех было бы пройти мимо него, отделавшись достаточно дежурными фразами, которые звучали и еще прозвучат в нашем разговоре. В таких фразах нет ничего плохого, они даже обязательны, но хочется расширить панораму обзора, а может, сбить себя и собеседника с наезженной колеи и перевести дух перед новым рывком вперед (или назад?) в ведомое-неведомое...
Создается впечатление, что к середине 1850-х годов Россия подхватила вирус то ли пацифизма, то ли непротивления злу насилием. А что еще можно подумать, если в разгар Крымской войны Е. М. Феоктистов, отнюдь не отличавшийся любовью к оппозиционным идеям, писал: «Одна мысль, что Николай I выйдет из борьбы победителем, приводила в трепет. Торжество его было бы торжеством системы, которая глубоко оскорбляла лучшие чувства и помыслы... и с каждым днем становилась невыносимее...» В связи с этим хочется заметить, что когда речь заходит о наследстве, оставленном Николаем Павловичем своему преемнику, то чаще всего, и справедливо, говорится о материальных и престижных потерях, которые понесла Россия в Крымской войне.
Однако не менее важно сказать о потерях нравственных и, если можно так выразиться, идеологических. Феоктистов, и далеко не он один, желал Николаю I поражения в войне с Англией и Францией. А России? Для нее, оказывается, это поражение обернется победой, поскольку не Россия, а николаевская система потерпит крах, что даст возможность стране развиваться более свободно и успешно. Иными словами, в первой половине XIX века понятия «государь» и «отечество» разошлись в сознании образованных людей так далеко, что новый монарх мог вновь сблизить их, реально показав, что он действует только и исключительно на благо всей страны. Благо же — категория достаточно неопределенная, каждое политическое направление, если не каждый человек, составило о нем собственное представление.
Правда, что касается России середины 1850-х годов, было некое обстоятельство, объединяющее самые разные точки зрения. Его можно попробовать определить следующие образом: в империи все должно стать не так, как было при Николае Павловиче. Ведь если в конце 1840-х годов Ф. И. Тютчев писал, что в государстве «все и все отупели» то эхом ему вторил П. Я. Чаадаев, который в других случаях мало в чем был согласен с Федором Ивановичем. «В России, — писал Чаадаев, — все носит печать рабства — нравы, стремление, просвещение и даже вплоть до самой свободы, если последняя может существовать в такой среде». Наконец, с ними солидарен, что уже совсем странно, революционер-демократ В. А. Слепцов: «На что уж кажется, надежное средство было в старые годы гробовое молчание? Но скоро... убедились, что и на это всесильное оружие не всегда можно рассчитывать, что и оно не всегда может служить знаком согласия и что если, например, все громогласно выражают одобрение, то молчание одного человека может быть воспринято за отрицание».
Если правление Николая I так воспринималось его современниками, то можно себе представить, как была ими встречена смерть железного монарха. И вновь — редкое единодушие между революционерами и либералами, убежденными монархистами и монархистами поневоле (потому, что неоткуда было ждать изменений, кроме как от трона). «Смерть Николая, — пророчествовал в „Полярной звезде“ А. И. Герцен, — больше, нежели смерть человека, это смерть начал, неумолимо строго проведенных и дошедших до своего предела. Россия сильно потрясена последними событиями. Что бы ни было, она не может возвратиться к застою». Новую эру, не скажу приветствует, но предощущает, и представительница славного клана славянофилов В. С. Аксакова: «Все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать».
С ней солидарен извечный противник славянофилов, западник Н. А. Мельгунов, который попытался наметить первоочередные задачи нового царствования. «Пора встрепенуться, — заявил он. — Но чтоб нас разбудить и вызвать к полезной деятельности, для того нужна — повторяем опять и готовы повторять беспрестанно — нужна гласность... Гласность! Великое слово! Одна гласность в силах оградить нас от беззаконий правосудия... поднять нас и облагородить». Какой знакомый клич! Жаль лишь, что гласность со временем умирает или перерождается в вопли так же незаметно, как и реформы, ею воспетые, становятся повторением давно пройденного.