— Да-да, я знаю, что виноват перед тобой, но, добрейший мой Казимир, — ласково и мягко возразил Депрэ, — хотя я никогда не сомневался в твоей чрезвычайной деловитости, все же и твоя проницательность имеет свой предел.
— Ну, друг мой, я могу ответить тебе тем же! — воскликнул деловой человек. — Твой предел граничит прямо-таки с безрассудством!
— Нет, ты сделай милость, заметь разницу между нами, — возразил доктор, улыбаясь. — Твое правило безусловно доверять и в малом, и в большом, в серьезном деле, и в пустяках, суждению одного человека, то есть твоей почтенной особы. Я, в сущности, придерживаюсь, если хочешь, того же правила, но с той лишь разницей, что я к моим суждениям отношусь критически и смотрю на них открытыми глазами. Что из двух более рационально, предоставляю тебе судить самому.
— Ну, любезнейший мой, — воскликнул Казимир, — и я в свою очередь предоставляю тебе держаться твоих турецких акций и твоего честнейшего и благороднейшего конюха. И вообще, провалитесь вы все к черту со всеми вашими делами, управляйтесь с ними, как знаете и как умеете, а я умываю руки! А тебя прошу только об одном: не пускайся ты со мной ни в какие рассуждения и умствования, терпеть этого не могу. Философствования твои для меня положительно невыносимы, да мне и слушать-то их некогда! А в результате я мог бы и совсем не приезжать сюда, так как прока от этой моей поездки все равно никакого не вышло. Кланяйся от меня Стази, и если ты уж непременно того желаешь, то и твоему висельнику конюху, а мне пора! Прощай!
И Казимир уехал.
В этот вечер доктор по косточкам разобрал характер своего старого товарища и родственника в беседе с его сестрицей.
— Он научился только одному за все долгие годы его знакомства с твоим мужем, моя красавица, — сказал Депрэ, — он научился словам «философствовать» и «мудрствовать», и эти слова сияют точно алмазы в его речах, точно светляк в навозной куче. Да и то еще он употребляет их обыкновенно совершенно некстати и неуместно, как ты сама, вероятно, могла это заметить. Он употребляет эти слова в качестве бранных слов, придавая им смысл совершенно превратный. На его языке «философствовать» означает «лжемудрствовать»! Бедняга, по его мнению, все это пустые софизмы! Ну, а что касается его жестокого и неделикатного отношения к Жану-Мари, то это следует извинить — это лежит не в его натуре, а в натуре его рода деятельности. Человек, постоянно имеющий дело с деньгами и денежными расчетами, — человек пропащий! Тут ничего не поделаешь.
Но с Жаном-Мари не так легко было уладить это дело; процесс примирения подвигался весьма медленно. Первоначально он был положительно неутешен, не хотел слушать никаких увещеваний, настаивал на том, что он уйдет из семьи доктора, и при этом несколько раз разражался слезами. Только после того как Анастази просидела с ним, запершись, целых полтора часа с глазу на глаз, ей удалось добиться от мальчика кое-какого снисхождения. Выйдя от него, она разыскала доктора и с полными слез глазами сообщила мужу о том, что между нею и Жаном-Мари произошло.
— Сначала он ничего и слышать не хотел, — рассказывала Анастази. — Вообрази себе, что бы это было, если бы он вдруг ушел от нас! Да что в сравнении с таким горем значит этот клад? Противный клад, ведь из-за него все это вышло! Бедняга так плакал, что, кажется, все сердце выплакал в слезах, и я плакала с ним, и только после того, после всех моих просьб и увещеваний он наконец согласился остаться с нами только на одном условии, а именно, что никто из нас никогда ни единым словом не упомянет об этом происшествии. Ни об этом возмутительном, постыдном подозрении, ни о самом факте кражи. Только на этом условии бедный мальчик, так жестоко пострадавший, соглашается остаться с нами, с его друзьями…
— Да, но ведь это воспрещение не может относиться ко мне; этот уговор не обязателен для меня, не правда ли? — встревожился доктор.
— Оно относится решительно ко всем нам, — сказала твердо Анастази.
— Но, ненаглядная моя, ты, вероятно, не так его поняла; это не может относиться ко мне! Он, без сомнения, сам придет ко мне с этим своим горем…
— Клянусь тебе, Анри, что это относится в равной мере и к тебе, как и ко мне и ко всем другим! — сказала жена.
— Это весьма, весьма прискорбное обстоятельство, — пробормотал доктор, и лицо его несколько омрачилось. — Я положительно огорчен, Анастази, уязвлен в моих лучших чувствах, обижен! Да, поверь мне, я глубоко ощущаю эту обиду.
— Я знала, что тебе это будет тяжело, — сказала жена, — но если бы ты только видел его горе и отчаяние! Мы должны сделать ему эту уступку, раз он на ней так настаивает; мы должны принести ему в жертву наши личные чувства.
— Надеюсь, моя милая, что ты никогда не имела основания усомниться в моей готовности всегда поступиться моими чувствами, когда это бывало нужно! — заметил доктор несколько сухо.
— Стало быть, я могу войти к нему и сказать, что ты выразил свое согласие? Это так на тебя похоже, мой славный, мой добрый Анри! В этом сказывается твое благородное сердце! — воскликнула Анастази.
«Да, действительно, — подумал он, — это докажет, какое у меня благородное сердце, какая у меня благородная натура!» И он разом повеселел и преисполнился чувства гордости своей добродетелью.
— Иди, возлюбленная моя, — проговорил он с чувством благородства, — иди и успокой его! Скажи, что вся эта история погребена навсегда! Нет, мало того, я сделаю над собою усилие — ведь ты знаешь, что я приучил свою волю подчинять себе мои чувства, — итак, я сделаю усилие, и все это будет забыто! Совершенно забыто! Так и скажи ему.
Немного погодя чрезвычайно сконфуженный, пристыженный и с опухшими от слез глазами в комнате снова появился Жан-Мари и с большим усердием принялся справлять свое дело. Из всех здесь собравшихся и севших в этот вечер за стол, чтобы поужинать, только он один чувствовал себя пришибленным и несчастным. Что же касается доктора, то он положительно сиял и пропел отходную своим сокровищам в следующих словах.
— В общей сложности, это был весьма забавный эпизод, — сказал он. — Мы ничего решительно от этого не потеряли, напротив, мы даже очень много выиграли. Во-первых, наша философия была испытана и поставлена, так сказать, на пробу. Во-вторых, у нас осталась еще малая толика этой вкуснейшей черепахи, самого полезного из лакомств и самого питательного; затем, я приобрел трость, Анастази — новое шелковое платье, а Жан-Мари является теперь счастливым обладателем кепи новейшего образца. Кроме всего этого, мы еще распили вчера по стаканчику нашего превосходного «Эрмитажа» — воспоминание о нем и теперь еще веселит мою душу. Я положительно скаредничал с этим «Эрмитажем», пусть это послужит мне уроком! Кстати, одну бутылку мы распили, чтобы отпраздновать появление нашего призрачного богатства, так разопьем же теперь другую, чтобы почтить его исчезновение, а третью я предназначаю для свадебного завтрака Жана-Мари!
ГЛАВА VII. О том, как обрушился дом Депрэ
До сих пор мы еще не имели любезности удостоить дом доктора Депрэ подробного описания, и теперь, несомненно, пора исправить эту оплошность с нашей стороны, тем более что этот дом является, так сказать, действующим лицом в нашем рассказе, да еще таким, роль которого теперь почти подходит к концу. Дом этот был двухэтажный, окрашенный в густо-желтую краску, с коричневой разных тонов черепичной крышей, поросшей местами мхом и лишайником; он стоял в крайнем углу земельного участка доктора и выходил одним фасадом на улицу. Внутри он был просторный, но неудобный: везде гуляли сквозняки; балки на потолке были узорчатые, разукрашенные причудливыми рисунками; перила лестницы, ведущей наверх, были резные, изображавшие какие-то арабески в деревенском стиле; здоровенный деревянный столб, также резной, на манер причудливой колонны, поддерживавший потолок столовой, был изукрашен какими-то таинственными письменами, «рунами», по мнению доктора, который никогда не забывал, повествуя кому-нибудь легендарную историю этого дома и его владельцев, упомянуть и даже остановить внимание слушателя на некоем скандинавском ученом, будто бы оставившем эти письмена. Полы, двери, рамы и потолки — все давно уже перекосилось и разошлось в разные стороны; каждая комната в доме имела свой уклон; гребень крыши совершенно накренился в сторону сада, на манер падающей башни в Пизе. Один из прежних хозяев этого жилища, опасаясь обвала дома, подпер его с этой стороны надежным контрфорсом. Короче говоря, множество признаков разрушения можно было насчитать в этом доме; и, вероятно, крысы бежали бы из него, как бегут с корабля, обреченного на гибель. Но содержался он в самой образцовой чистоте и порядке: оконные стекла всегда блестели, медные приборы дверей и оконных рам сияли как жар; краска дома постоянно обновлялась и освежалась, и даже сам деревянный контрфорс был весь увит цветущими вьющимися растениями. Благодаря этому образцовому содержанию, придававшему этому дому вид добродушного и веселого старого ветерана, пользующегося хорошим и любовным уходом и улыбающегося вам, сидя в своем кресле и греясь на солнышке в углу сада, только благодаря этому образцовому содержанию можно было, глядя на него, подумать, что в этом доме могут жить порядочные, с достатком люди. У других, более бедных и неряшливых хозяев, этот старый дом уже давно обратился бы в жалкую развалину, возбуждающую отвращение и вызывающую пренебрежение, но в том виде, в каком он был, вся семья очень его любила, и доктор никогда не уставал превозносить и восхвалять различные его достоинства. Он даже, почему-то особенно вдохновлялся и воодушевлялся, когда начинал рассказывать воображаемую историю этого дома и расписывать характеры его последовательных владельцев, начиная с богатого торгаша еврея, впоследствии крупного капиталиста-коммерсанта, который будто бы вновь отстроил этот дом после разгрома города Гретца. Далее он упоминал непременно и о таинственном авторе мнимых «рун» и кончал длинный ряд вымышленных биографий длинноголовым мужчиной с вечно грязными ногтями и немытыми руками, от которого он сам приобрел этот дом и землю, будто бы втридорога! Никому никогда в голову не приходило высказывать какие-нибудь опасения относительно благонадежности этого дома; то, что простояло столько веков, могло, конечно, простоять и еще некоторое время!