— Отлично, мистер Верлен, — сказал наконец Персиваль, постаравшись выпрямиться, и серьезно и пристально взглянул на Верлена. — Но я полагаю, это еще не все.

— Не все? — растерялся Верлен.

— Чертежи, которые вы принесли, очень интересны, — сказал Персиваль, небрежно возвращая бумаги Верлену, — но в нашем деле они не понадобятся. Если у вас имеется информация о связи Эбигейл Рокфеллер с этим монастырем, я полагаю, вы пытались проникнуть туда. Есть успехи?

— Я только вчера послал запрос в монастырь. Жду ответа.

— Ждете? — недовольно спросил Персиваль.

— Чтобы попасть в архивы, нужно разрешение, — пояснил Верлен.

Молодой человек слегка замешкался, щеки чуть покраснели, на лице промелькнула озадаченность, но Персиваль уловил эти едва заметные признаки неуверенности и разозлился:

— Никаких ожиданий. Или вы найдете информацию, которая заинтересует мою семью, — информацию, для поисков которой вам предоставили достаточно времени и денег, — или не найдете ее.

— Без разрешения монастыря я ничего не смогу сделать.

— Сколько нужно ждать разрешения?

— Все не так просто. Нужно формальное разрешение переступить порог монастыря. Если я получу добро, то могут пройти недели, прежде чем я найду что-нибудь стоящее. После Нового года я собираюсь поехать на север штата. Это долгий процесс.

Григори свернул чертежи и отдал их Верлену. Его руки дрожали. Подавляя гнев, он вынул из кармана пальто конверт с деньгами.

— Что это? — спросил Верлен, не скрывая удивления при виде пачки хрустящих стодолларовых банкнот.

Персиваль положил руку на плечо Верлену и почувствовал тепло человеческого тела. Ему это показалось странным, но привлекательным.

— Это что-то вроде подъемных, — сказал он и повел Верлена по аллее к Коламбус-серкл. — Хотя вы нашли не совсем то, что нужно, я верю, у вас найдется время, чтобы сделать это до наступления ночи. Эта премия — компенсация за неудобства. Как только вы сумеете закончить свою работу и принесете мне доказательство связи Эбигейл Рокфеллер с монастырем, разговор будет продолжен.

Монастырь Сент-Роуз, Милтон,

штат Нью-Йорк

Эванджелина прошла в дальний конец четвертого этажа, миновала комнату, где стоял телевизор, и оказалась возле проржавевшей железной двери. Осторожно, чтобы не провалиться, она поднялась по прогнившим ступенькам, вдоль закругленной влажной каменной стены, в тесную круглую башенку высоко над землей. Башня — единственное, что сохранилось от первоначальной постройки на верхних этажах. Она начиналась от часовни Поклонения, две винтовые лестницы вели через второй и третий этажи, заканчиваясь на четвертом, чтобы сестры могли спускаться из своих келий прямо в часовню. Хотя башенка была построена для того, чтобы сократить сестрам путь к месту ночных молитв, все давно пользовались главной лестницей, где было тепло и светло. Пожар сорок четвертого года пощадил башню, но Эванджелина до сих пор чувствовала запах дыма, въевшегося в стропила, как будто комната вдохнула липкие смоляные пары и задержала дыхание. Сюда так и не провели электричество, и свет проникал лишь сквозь сводчатые окна с тяжелыми стеклами ручной работы. Окна выходили на восток. Даже сейчас, в полдень, в комнате стоял ледяной мрак. В стекла бился неугомонный северный ветер.

Эванджелина прижала руки к холодному стеклу. Бледное зимнее солнце освещало холмы вдалеке. Даже в самые солнечные декабрьские дни казалось, будто свет проходит сквозь несфокусированную линзу. В летние месяцы яркое солнце придавало листьям деревьев радужный оттенок, а осенью листья были багряными, красными, оранжевыми, желтыми — казалось, что в зеркале речной воды отражается лоскутное покрывало. Эванджелина представила себе экскурсантов из Нью-Йорка, которые едут на поезде вдоль восточного берега Гудзона за яблоками или тыквами и любуются прекрасной листвой. Теперь же деревья стояли голые, а на холмах лежал снег.

Она редко пряталась в башне, всего раз или два в году, когда мысли заставляли ее избегать людей и укрываться в уединенном местечке, чтобы подумать. Это не было обычным созерцанием, для которого сестры уединялись время от времени, и каждый раз Эванджелина чувствовала вину за свой поступок еще несколько дней. И все же Эванджелина не могла пересилить себя и не ходить в башню. Мысли становились ясными и четкими, уже когда она поднималась по ступенькам, и еще более ясными, когда она смотрела на окрестности монастыря.

Стоя возле окна, она вспоминала сон, который разбудил ее сегодня утром. Перед ней появилась мать, она негромко говорила на каком-то языке, Эванджелина не смогла его понять. Боль, которую она почувствовала, снова услышав материнский голос, оставалась с ней все утро, и все же она не могла перестать думать о матери. И это понятно. Сегодня, двадцать третьего декабря, день рождения Анджелы.

Эванджелина едва помнила мать — длинные светлые волосы, быстрый, сладкозвучный французский язык, на котором она говорила по телефону; привычка оставлять сигарету в стеклянной пепельнице. Дым плавал в воздухе и таял на глазах у Эванджелины. Она вспомнила невероятно высокую тень матери, призрачно перемещающуюся по стене их квартиры в Четырнадцатом районе.

В день, когда мать умерла, отец Эванджелины забрал дочь из школы, заехав за ней на красном «ситроене». Он был один, и это было странно. Родители работали вместе, Эванджелина знала, что их профессия очень опасна, они редко появлялись где-либо друг без друга. Эванджелина сразу же увидела, что отец плакал — глаза опухли, лицо посерело. Когда девочка уселась на заднее сиденье, положила пальто и пристроила ранец себе на колени, отец сказал, что мамы больше нет.

— Она уехала? — спросила Эванджелина в замешательстве, пытаясь понять, что он имеет в виду. — Куда?

Отец покачал головой, словно ответ был неясен ему самому, и сказал:

— Ее забрали от нас.

Позже, когда Эванджелина узнала, что Анджелу похитили и убили, она никак не могла понять, почему отец выбрал для объяснения именно эти слова. Ее мать не просто забрали, ее убили, лишив этого мира так же, как небо лишается света, когда солнце опускается за горизонт.

В детстве Эванджелина не понимала, какой молодой была ее мать, когда умерла. Со временем, однако, она начала сопоставлять собственный возраст с жизнью Анджелы, каждый год мысленно проживая какое-нибудь событие. В восемнадцать мать встретила отца Эванджелины. В восемнадцать Эванджелина стала монахиней, францисканкой от Непрестанной Адорации. В двадцать три года — столько лет сейчас было Эванджелине — мать вышла за отца замуж. В тридцать девять ее убили. Сравнивая течение двух жизней, Эванджелина заплетала свое существование вокруг матери, словно глициния, цепляющаяся за решетку. И хотя она старалась убедить себя в том, что прекрасно живет и без матери, что отец делает для нее все возможное, она всем сердцем переживала каждый миг отсутствия Анджелы.

Эванджелина родилась в Париже. Их семья — отец, мать и дочь — жила на Монпарнасе. Девушка помнила все очень отчетливо. Большая квартира со смежными комнатами, высокими потолками и огромными окнами, которые рассеивали вокруг серый свет. Ванная была огромной, как общая умывальная в Сент-Роузе. Эванджелина помнила, что на стене ванной висела одежда матери — легкий весенний костюм и ярко-красный шелковый шарф, повязанный вокруг крючка вешалки. Босоножки на полу довершали иллюзию, будто все это надето на невидимую женщину. В центре на изогнутых ножках стояла приземистая фарфоровая ванна, компактная, тяжелая, похожая на живое существо. Ее бортики блестели от воды.

Другое воспоминание Эванджелины, которое она вновь и вновь прокручивала в памяти, как фильм, — прогулка с матерью за год до ее смерти. Держась за руки, они шли по тротуарам и булыжным мостовым, шли так быстро, что Эванджелине приходилось бежать, чтобы не отстать от Анджелы. Это было весной — или ей так казалось из-за того, что на подоконниках и балконах она видела много ярких цветов.