Надо ли говорить, что он давал деньги и моему несчастному хозяину Рафаэлю дель Моро, который день ото дня все больше запутывался в долгах, хотя по-прежнему оставался честным человеком. Постоянное деловое общение обоих собратьев по ремеслу, близкое соседство и, наконец, пренебрежительное отношение к ним сограждан сблизили их. Дель Моро был полон признательности к Джизмондо Гадди за безграничную готовность ссужать его деньгами. Гадди, в свою очередь, питал глубокое уважение к своему честному и скромному должнику. Словом, вскоре они стали закадычными друзьями, и Джизмондо ни за какие сокровища не пропустил бы ни одной из пирушек, на которые всегда приглашал его Рафаэль дель Моро.

Дель Моро был вдовцом и имел шестнадцатилетнюю дочь, по имени Стефана.

Стефана не была красавицей в строгом смысле этого слова, но с первого же взгляда пленяла каждого. Под ее слишком высоким и крутым для женщины лбом чувствовалась работа мысли, а взгляд больших, блестящих, бархатисто-черных глаз проникал в самую душу, и вы невольно ощущали при этом прилив благоговейной нежности. Мягкая, грустная улыбка озаряла, как осеннее солнце, ее бледное, чуть смуглое лицо. Я забыл сказать, что у девушки были божественно прекрасные руки, а голову ее венчала корона пышных черных волос.

Асканио - i_025.png

Стефана имела привычку немного склонять головку, как лилия, надломленная бурей. Живое воплощение меланхолии! Но, когда она что-нибудь приказывала, повелительно подняв руку, стан ее гордо выпрямлялся, дивные глаза загорались, ноздри трепетали, и вы готовы были пасть перед ней ниц, как перед архангелом Гавриилом. Ты очень похож на нее, Асканио; но у тебя нет ее болезненной слабости и страдальческого выражения лица. Никогда еще бессмертная душа не являлась мне так ясно, как в этом хрупком, женственно изящном теле! Дель Моро, который любил свою дочь и вместе с тем побаивался ее, не раз говорил, что, хоть жена его и лежит в могиле, ее душа продолжает жить в Стефане.

Я был в то время ветреным, необузданным и отважным юнцом и больше всего на свете ценил свободу. Молодость била во мне ключом, и я расточал ее в буйных драках и в бурной любви. Работал я так же, как и развлекался, со всем пылом юности и, несмотря на свои дурачества, был лучшим подмастерьем Рафаэля. Только на моем заработке и держался еще кое-как наш дом. Однако все, что я делал хорошего, получалось чисто случайно, необдуманно. Я прилежно изучал античное искусство, целыми часами копируя статуи и барельефы греческих и римских мастеров; и это знакомство с великими ваятелями древности дало мне четкость линий и чистоту форм. Но я был тогда всего-навсего хорошим подражателем, а не творцом. И все же, повторяю, я считался самым искусным и трудолюбивым учеником дель Моро. Вот почему мой учитель, как я узнал об этом впоследствии, мечтал выдать за меня свою дочь.

Но я и не думал о женитьбе, поверьте! Я жаждал развлечений, свободы, независимости. Я на целые дни исчезал из дому, а по вечерам возвращался разбитый усталостью и все же успевал за несколько часов перегнать в работе остальных подмастерьев Рафаэля. Я дрался за одно сказанное невпопад слово, влюблялся за один брошенный мне взгляд. Нечего сказать, славный муж вышел бы из меня!

Чувство мое к Стефане ничуть не походило на мою влюбленность в красоток из Порта-дель-Прато или из Борго-Пинти. Я почти робел перед ней. И, если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что люблю ее не как сестру, я расхохотался бы ему в лицо. Возвращаясь после своих похождений, я не решался поднять на нее глаза. Стефана бывала тогда не строга, нет, а печальна. И наоборот, если, устав от забав или испытывая благодатное рвение к труду, я оставался дома, мне было отрадно встречать на себе ясный взгляд Стефаны, слышать ее нежный голосок. Моя любовь к ней была глубокой, почти благоговейной, я и сам не понимал, что это за чувство, но от него так сладко замирало сердце… Нередко среди шумных развлечений мне вдруг приходила мысль о Стефане, и в тот же миг я становился тих и печален. А если, обнажая шпагу или кинжал, я произносил ее имя, как имя своей святой покровительницы, то неизменно выходил победителем, и притом без единой царапины. Но это чувство к прелестной, нежной и невинной девушке таилось, как святыня, в глубине моей души.

Стефана, холодная и гордая с моими нерадивыми товарищами, была со мной бесконечно добра и терпелива. Она приходила иногда в мастерскую и садилась возле отца; склонясь над работой, я всегда чувствовал на себе ее взгляд. Я был горд и счастлив ее предпочтением, хоть и не пытался разобраться в нем. А когда кто-нибудь из подмастерьев, желая грубо польстить мне, говорил, что хозяйская дочка влюбилась в меня, ему так доставалось, что он никогда больше не решался повторить своих слов. И только несчастье, случившееся со Стефаной, показало мне, как прочно воцарилась она в моем сердце.

Однажды, находясь в мастерской, она не успела отдернуть руку, и неловкий подмастерье — думаю, он был пьян — глубоко поранил ей резцом два пальца на правой руке. Бедняжка отчаянно вскрикнула, но тут же спохватилась и, чтобы успокоить нас, улыбнулась, хотя вся рука была в крови. Кажется, я убил бы этого парня. Джизмондо Гадди тоже был в мастерской; он сказал, что знает по соседству одного хирурга, и тотчас же побежал за ним. Хирург оказался паршивым лекаришкой; правда, он ежедневно навещал Стефану, но был настолько невежествен, что у больной началось заражение крови. Тогда этот осел важно заявил, что все его усилия оказались тщетными и, вероятно, придется отнять руку. Рафаэль дель Моро к тому времени почти разорился, и ему не на что было позвать другого врача. Я же, услыхав страшный приговор, бросился к себе в каморку, вытряхнул из кошелька все свои сбережения и помчался к Джакомо Растелли де Перузе, лучшему итальянскому хирургу, который лечил самого папу. Вняв моей отчаянной мольбе, а главное, увидев порядочную сумму денег, он тотчас же отправился к больной, проворчав: «Ох уж эти мне влюбленные!..» Осмотрев рану, врач объявил, что берется вылечить ее и что недели через две Стефана будет совсем здорова. Мне хотелось расцеловать этого достойного человека. Он перевязал больной раненые пальчики, и Стефане сразу стало легче. Но через несколько дней обнаружилась костоеда, и пришлось делать операцию.

Стефана попросила меня присутствовать на операции: это придаст ей смелости, сказала она. А у меня самого сердце сжималось от страха. Хирург Джакомо орудовал грубыми инструментами, которые причиняли девушке страшную боль. Она не могла сдержать стонов, которые надрывали мне сердце, на лбу у меня выступил холодный пот.

В конце концов я не выдержал: я не мог смотреть, как этот страшный инструмент терзает тонкие, нежные пальчики; мне казалось, будто он терзает меня самого. Я вскочил, умоляя метра Джакомо на несколько минут отложить операцию.

Можно было подумать, что меня вдохновил какой-то добрый гений: я сбежал в мастерскую и быстро изготовил стальной ножичек, тонкий и острый, как бритва. Вернувшись, я отдал его хирургу, и операция пошла так легко, что Стефана почти не страдала. В пять минут все было закончено, а через две недели она уже дала поцеловать мне свою ручку, которую, по ее словам, я спас.

Не берусь описывать, какую пытку пришлось мне пережить, глядя на страдания бедной «смиренницы» — так я называл иногда Стефану.

В самом деле, смирение являлось неотъемлемым, врожденным качеством ее души. Стефана не была счастлива: легкомыслие и беспутный образ жизни отца приводили ее в отчаяние; религия стала единственным ее утешением. Подобно всем несчастным, она была набожна.

Заходя в церковь (я всегда любил бога), я нередко встречал там Стефану, которая, стоя в сторонке, горячо молилась и плакала.

В трудные минуты, которые из-за беспечности Рафаэля дель Моро часто выпадали на ее долю, она обращалась ко мне за помощью, делая это с доверчивостью, с благородством, приводившими меня в восторг.

«Бенвенуто, — говорила она мне с той милой простотой, какая присуща лишь возвышенным сердцам, — прошу вас — посидите сегодня попозже за работой и закончите эту вещицу. У нас в доме нет ни гроша».