Вскоре у меня вошло в привычку спрашивать ее мнение о каждой работе; она умела зорко подмечать недостатки и давала превосходные советы. Одиночество и горе развили ее ум и возвысили душу. Ее наивные, но вместе с тем глубокие суждения помогли мне постигнуть не одну тайну творчества и часто открывали предо мной новые пути в искусстве.
Помню, однажды я показал ей модель заказанной мне кардиналом медали: на одной стороне был изображен сам кардинал, а на другой — Иисус Христос, идущий по волнам и протягивающий руку апостолу Петру. А внизу надпись: «Quare dubitasti» — «Зачем усомнился?»
Портрет кардинала Стефана похвалила — он мне удался и был довольно схож с оригиналом.
Потом она долго молча глядела на спасителя и наконец сказала: «Лицо красиво, и, если бы оно принадлежало Аполлону или Юпитеру, я не возражала бы. Но ведь спаситель не только красив — он божествен. Черты этого лица безупречно правильны, но где же в нем душа? Я восхищаюсь человеком, но не вижу бога. Помните, Бенвенуто, вы не только художник, вы христианин. Знайте, и мне приходилось падать духом, сомневаться, и я видела Христа, который, протягивая мне руку, говорил: „Зачем усомнилась?“ Ах, Бенвенуто, его небесный лик прекрасней, чем созданный вами! В нем чувствовалась и скорбь отца, и всепрощающее милосердие. Чело сияло, а уста улыбались. Он был не только велик, но и добр».
«Постойте, постойте, Стефана!»
Я поспешно стер набросок и за какие-нибудь четверть часа нарисовал у нее на глазах другой лик Христа.
«Верно я понял вас, Стафана?»
«О да, да! — воскликнула она со слезами на глазах. — Точно таким являлся мне спаситель в минуту отчаяния. Я сразу же узнала его величественное и благостное лицо. И я советую вам, Бенвенуто: прежде чем браться за работу, подумайте над тем, что вы собираетесь создать. Вы овладели мастерством — добивайтесь выразительности. У вас есть материал — одухотворяйте его. Пусть ваши руки выполняют веления вашего разума».
Вот какие советы давала мне эта шестнадцатилетняя девушка, наделенная свыше тонким художественным вкусом.
В одиночестве я часто размышлял над ее словами и понимал, что она права. Так Стефана просвещала и направляла меня. Овладев формой, я пытался вдохнуть в нее мысль, чтобы дух и материя выходили из моих рук, слитые воедино, как Минерва из головы Юпитера.
Господи! Как живучи воспоминания юности и как много в них очарования!.. Коломба, Асканио! Этот чудесный вечер живо напоминает мне вечера, проведенные наедине со Стефаной на скамье, возле дома ее отца. Она смотрела на звезды, я же смотрел только на нее. С тех пор прошло двадцать лет, а мне кажется, будто это было только вчера. Вот и сейчас у меня такое чувство, будто я сжимаю ее руки, но это ваши руки, дети мои! Да, что ни делает господь, все благо.
Стоило мне увидеть ее бледное личико и белое платье, как душа моя преисполнялась дивным покоем. Бывало, сидя рядом, мы за целый вечер не произносили ни слова; но этот безмолвный разговор рождал во мне высокие мысли и чувства, делал меня чище и лучше.
Всему, однако, приходит конец; кончилось и наше счастье.
Рафаэль дель Моро вконец разорился. Он задолжал своему доброму соседу две тысячи дукатов и не знал, как вернуть этот долг. Бедняга был просто в отчаянии. Он хотел, по крайней мере, спасти свою дочь, выдав ее за меня, и поделился этой мыслью с одним из подмастерьев, очевидно для того, чтобы тот поговорил со мной. Это был негодяй, которого я проучил однажды, когда он вздумал грубо подшучивать над моей братской любовью к Стефане.
«Откажитесь от этой мысли, маэстро дель Моро, — прервал он учителя, даже не дав ему договорить. — Ручаюсь, у вас ничего не выйдет».
Рафаэль дель Моро был горд и, решив, что я презираю его за бедность, не сказал мне ни слова.
Вскоре Джизмондо Гадди потребовал взятые у него в долг деньги. Рафаэль начал упрашивать его повременить немного. Тогда Гадди сказал:
«Послушайте, отдайте за меня свою дочь! Она умна и бережлива, и мы с вами будем квиты».
Дель Моро несказанно обрадовался. Гадди слыл за человека грубого и ревнивого, но был богат, а именно за богатство больше всего ценят и уважают человека бедняки.
Когда Рафаэль сказал дочери об этом предложении, она не промолвила ни слова; только вечером, собираясь вернуться домой после нашего свидания, девушка сказала просто: «Бенвенуто, Джизмондо Гадди просил моей руки, и отец дал свое согласие».
Не прибавив больше ни слова, она ушла. Я как ужаленный вскочил со скамьи, в сильнейшем волнении выбежал из города и стал бродить по полям.
Всю ночь я то метался как одержимый, то, рыдая, лежал на мокрой траве, и тысячи самых отчаянных, безумных, диких мыслей проносились в моем воспаленном мозгу. «Стефана будет женой Джизмондо! — говорил я себе, пытаясь овладеть собой. — И если я содрогаюсь от ужаса при мысли об этом, то каково же ей, бедняжке! Стефана, разумеется, предпочла бы выйти за меня. Она ничего не говорит, но молча взывает к моей дружбе, старается пробудить во мне ревность. О да! Я ревную! Я бешено ревную! Но имею ли я право ревновать? Гадди, конечно, угрюм и груб, но будем беспристрастны: могу ли я дать счастье женщине? Ведь я жесток, своенравен, нетерпим, всегда готов драться на дуэли, волочиться за первой встречной! Сумею ли я переломить себя? Нет, никогда! Покуда кровь кипит в моих жилах, рука моя не выпустит шпаги, а ноги сами понесут меня из дома.
Бедная Стефана! Сколько ей пришлось бы страдать и плакать! Она зачахла бы у меня на глазах, была бы для меня вечным укором, и я возненавидел бы ее и себя.
В конце концов она умерла бы с горя, и я был бы ее убийцей. Увы, я не создан для мирных и чистых радостей домашнего очага. Мне нужны простор, свобода, бури — все, что угодно, только не однообразный покой семейного счастья. Своими грубыми руками я надломил бы этот нежный и хрупкий цветок. Я измучил бы своим беспутством это бесконечно дорогое мне существо, эту чуткую, любящую душу и себя истерзал бы нескончаемыми угрызениями совести. Да, но лучше ли ей будет с Джизмондо Гадди? И зачем ей, собственно, выходить за него? Ведь нам было так хорошо вдвоем! Стефана прекрасно понимает, что дух и судьбу художника нельзя сковать никакими цепями, подчинить мещанским потребностям семейной жизни. Мне пришлось бы навеки проститься с мечтами о славе, похоронить свое будущее, отказаться от искусства, которое не может существовать без свободы, без самостоятельности. Виданное ли дело — великий творец, гений, сидящий в углу за печкой? О, бессмертный Данте Алигьери! И вы, мой учитель Микеланджело! Как бы вы смеялись, видя, что ваш последователь баюкает детишек и трепещет перед своей супругой! Нет, только не это! Мужайся, Бенвенуто, и пощади Стефану. Оставайся одиноким и верным своей мечте».
Как видите, дети, я не стремлюсь приукрасить свой безрассудный поступок. Принятое мною решение было несколько себялюбиво; я руководствовался, однако, самой искренней и глубокой любовью к Стефане, и потому оно казалось мне правильным.
На следующий день я вернулся в мастерскую в довольно спокойном настроении. Стефана тоже выглядела спокойной и была только чуть бледнее обычного.
Прошел месяц. И вот однажды вечером, расставаясь со мной, она сказала:
«Бенвенуто, через неделю я стану женой Джизмондо Гадди».
Но в этот раз она медлила уйти, и я навсегда запечатлел в душе ее образ: девушка стояла передо мной грустная и безмолвная, прижав руку к сердцу и согнувшись под бременем страдания. И милая, приветливая улыбка ее была так печальна, что, глядя на нее, хотелось плакать. Она смотрела на меня скорбно, но без упрека. Казалось, мой тихий ангел навеки прощается со мной, покидая землю. Постояв минуту в полном молчании, она вошла в дом, и мне больше не суждено было ее видеть.
И опять я с непокрытой головой выбежал из города, но ни в этот день, ни на следующий я не вернулся обратно, а шел все дальше и дальше, не чувствуя усталости, пока не оказался в Риме.
Там я пробыл пять лет. Мое имя стало известным, я удостоился благосклонности папы, дрался на дуэлях, влюблялся, преуспевал в своем ремесле, но счастлив не был, мне все время чего-то недоставало, и, кружась в водовороте жизни, я каждый день вспоминал Флоренцию. И каждую ночь я видел во сне Стефану; она стояла бледная на пороге отчего дома и грустно глядела на меня.