Тру глаза изо всех сил. Не хочу ничего вспоминать, не хочу ничего видеть. Думал, что Одри поможет мне стать таким же, как все. Только бы считала меня обыкновенным, только бы любила.

Сумею ее вернуть? Надолго ли? Опять ведь облажаюсь, и она меня бросит. Я все-таки не настолько хороший мошенник.

— Иногда люди бывают подвержены лунатизму из-за снотворного. — Одри показывает на распечатки. — Фармацевтические компании об этом обычно умалчивают. Откопала несколько статей в библиотеке. Один даже во сне машину водил. Ты бы мог им сказать…

— Что пил таблетки от бессонницы?

Прижимаюсь к ее плечу, сквозь свитер вдыхаю запах.

Не отстраняется. Поцеловать Одри прямо тут? Нет — срабатывает инстинкт самосохранения. Трудно доверять тому, кто однажды сделал тебе больно, трудно вновь полюбить. Но ведь хочется. Иногда даже думаю: чем больнее было, тем сильнее хочется.

— Наври. Не обязательно же правду говорить.

Объясняет как маленькому. Мило, конечно, но и унизительно немного. А план неплохой. Сообразил бы раньше — так бы им и сказал. Может, не выгнали бы тогда.

— Я уже признался директрисе, что в детстве ходил во сне.

— Черт. Тогда мы в пролете. А то в Австралии из-за одного лекарства народ по ночам объедался до безобразия и двери красил.

Наклоняет голову. Из-за воротника выскальзывает цепочка с шестью крошечными амулетами. Удача. Сны. Эмоции. Тело. Память. Смерть. Седьмой кулон — трансформация — цепляется за свитер.

Представляю, как сдавливаю руками ее тонкую шею. Слава богу, сразу же делается жутко. Не люблю думать о таком, но это единственный способ проверить, убедиться, что жуткое чудовище внутри меня не просится на свободу.

Поправляю гематитовую подвеску. Подделка, скорее всего. Мастеров трансформации днем с огнем не сыщешь, поэтому настоящие амулеты делать некому. Такой мастер рождается раз в поколение или еще реже. А остальные — тоже фальшивые?

— Спасибо. Идея хорошая.

Одри прикусывает губу.

— Может, это из-за смерти отца?

— В смысле? — Я откидываюсь на гладкий подлокотник. — Он в аварии погиб, посреди бела дня.

— Из-за стресса иногда ходят во сне. А мама в тюрьме? Тоже причина.

Еле сдерживаюсь, чтобы не кричать.

— Папы уже три года как нет. Мама сидит почти столько же. Ты же не думаешь…

— Не злись.

Тру виски.

— Да не злюсь я! Ладно. Чуть с крыши не загремел, вылетел из школы, ты считаешь меня шизиком. Есть от чего на стенку лезть. — Делаю пару глубоких вдохов и выдаю свою самую виноватую улыбку. — Но на тебя я не злюсь.

— Вот и хорошо. На меня не надо.

Одри пихает меня в бок. Хватаю ее за руку.

— Я справлюсь. И с Норткатт разберусь, и в Уоллингфорд примут обратно.

Противно, что она сидит тут, посреди семейного бардака. И знает теперь обо мне слишком много: как будто наизнанку вывернулся, показал нутро.

Но я не хочу, чтобы Одри уходила. Она бросает опасливый взгляд в сторону кухни и шепчет:

— Слушай, только не бесись опять. А тебя не могли коснуться? Ну, знаешь, гигишники?

Коснуться. Поработать. Проклясть.

— Чтобы я ходил во сне?

— Чтобы спрыгнул с крыши. Как будто самоубийство.

— Денег такая штука стоит уйму. К тому же я все еще живой, так что вряд ли.

Не хотелось бы распространяться, но я и сам думал о подобной возможности. Не только я — все семейство, даже тайную ночную сходку устроили поэтому поводу.

— Спроси деда.

«Раз такой умный, сам и скажи мне, что происходит».

Киваю и рассеянно слежу, как она убирает в сумку распечатки. Мы легонько обнимаемся. Теплое дыхание щекочет шею, мои руки у нее на талии. С Одри я бы смог стать как все. Она словно опрометчивое обещание самому себе: «Ты сможешь стать нормальным парнем».

— Ну, пока.

Не успеваю сделать никакой глупости.

Проводив Одри. внимательно смотрю на деда. Отковыривает отверткой приржавевшие конфорки, даже ухом не ведет. А на меня, может, Захаровы ополчились. Он на них работал и, конечно, в курсе таких делишек — гораздо лучше меня все знает.

А не потому ли дед приехал?

Меня защищать.

Обессиленно прислоняюсь к раковине. К ужасу примешиваются благодарность и чувство вины.

Ночую в своей старой комнате. На потолке ветхие репродукции Магритта, на полках игрушечные роботы и книжки про мальчишек Харди. Мне снится дождь.

Точно знаю, что сплю, но дождевые капли страшно холодные. Вода заливает глаза, почти ничего не видно. Прикрываю лицо ладонью и, согнувшись в три погибели, ковыляю на свет.

Старый сарай позади дома. Ныряю внутрь. Нет, это, наверное, не наш сарай. Никаких инструментов и обломков мебели, только длинный коридор. Горят факелы. При ближайшем рассмотрении вижу: их удерживают торчащие из стены руки. Настоящие руки, не гипсовые. Вот одна поудобнее перехватила железную рукоять. Подпрыгиваю от неожиданности. Их словно отсекли на уровне запястья и приделали к стене — виден неровный срез.

— Эгей! — кричу, совсем как тогда на крыше.

Тишина.

Озираюсь. На деревянном полу от дождя натекла лужа. Но это же сон, какой смысл возвращаться и запирать сарай? Иду по неимоверно длинному коридору. Передо мной облезлая дверь, вместо ручки — оленье копыто. Жесткие шерстинки щекочут ладонь.

В комнате на полу хлопчатобумажный матрац, как у Баррона в общежитии, и комод. По-моему, тот самый, что мама купила через сайт eBay по Интернету, собиралась еще выкрасить его в ярко-зеленый цвет и поставить в гостевой спальне. В ящиках старые джинсы Филипа. Сухие, надеваю их. На дверце висит белая отцовская рубашка — я хорошо помню дырку на рукаве, прожженную сигаркой, пахнет его кремом после бритья.

Я знаю, что сплю. Совсем не страшно, но я пребываю в замешательстве. Возвращаюсь в коридор и поднимаюсь по лестнице к белой дверце. На ней висит хрустальный шнурок. Такие обычно показывают в телешоу сети PBS — шнурок, чтобы слуг вызывать. На этот нанизаны блестящие подвески от старой люстры. Дергаю. Где-то, порождая эхо, звенят колокольчики. Дверца открывается.

Посреди большой серой комнаты стоят старый садовый стол и пара стульев. Наверное, я все-таки в нашем сарае — сквозь щели в досках видно, что на улице до сих пор гроза.

На вышитой шелковой скатерти два серебряных подсвечника и два хрустальных бокала, две золоченые тарелки на серебряных блюдах накрыты серебряными колпаками.

Из темноты появляются кошки, сотни кошек — полосатые, трехцветные, рыжие, палевые, черные. Крадутся ко мне, толкаются, чтобы подобраться поближе.

Вспрыгиваю на стул и хватаю подсвечник. Что еще, интересно знать, выкинет мое больное воображение? В комнате появляется маленькое создание в платье, лицо закрыто вуалью. У дорогих кукол обычно похожие наряды. В доме у Лилы таких была куча, только мать запрещала трогать. Но мы все равно выкрадывали их у нее из-под носа. Однажды утащили одну к деду во двор. Играли, будто принцессу похитил мой могучий рейнджер, а сломанный тамагочи служил межзвездной картой. Крошечное платье тогда запачкали травой и порвали немного. У этого тоже дырка на подоле.

Вуаль сброшена. Передо мной на задних лапах стоит кошка, наклонила треугольную головку, вывернула шею под неестественным углом. Кошка в платье.

Громко смеюсь.

— Помоги мне. — Голос тихий, как у Лилы, только акцент необычный. Может, кошки всегда так разговаривают?

— Ладно.

Что тут еще скажешь?

— На меня наложили проклятие. Только ты можешь его снять, — говорит белая кошка — Лила.

Остальные звери молча наблюдают. Хвосты дергаются, подрагивают усы.

— Кто тебя проклял? — пытаюсь сдержать смех.

— Ты.

Моя улыбка превращается в оскал. Лила мертва, а коты не ходят как люди, не складывают молитвенно лапки на груди, не разговаривают.

— Только ты можешь его снять.

Смотрю на ее пасть, на клыки. У нее же губ нет, как она произносит слова?

— Подсказки повсюду. Времени мало.