Бог девственников не любит тех, кто извращает мужскую природу, ложится с юношами и предается содомскому греху, не любит со времен колен Израилевых, вы что, не знали?
Я тогда грезила о человеке, который все сделает за меня — задушит ее во сне подушкой, подольет в пищу медленнодействующий яд.
Я разбрасывала вполне очевидные намеки, даже письменно побуждала ее стражей «исполнить свой долг», и побыстрее. Но, Господи, какие все совестливые! Не могут, видите ли. А я, желая ей смерти, не могла подписать смертный приговор.
Почему? Почему я медлила? Послушайте и все поймете.
Даже Мария, ненавистница, ненавистная сестра, не посмела снести мне голову, когда этого добивались ее лорд-канцлер, мой враг Гардинер и посол Ренар, вонючий испанский лис.
Я видела себя в Марии, в обеих Мариях.
И еще. Как могу я, именно я, послать женщину на плаху?
Она снова стала являться мне в снах и в бессонном бреду, жуткая фигура, бредущая по кровавому Тауэру с головой, зажатой в подмышках, с рукой у горла, с диким смехом: «Не бойтесь, господин палач, у меня такая тонкая шея…'1 Моя мать…
Знала ли я, что во мне столько слез?
Мрачное Рождество наступило и прошло в Ричмонде, сумрачное Сретенье застало нас в Гринвиче, днем и ночью меня преследовало:
«Мадам, подпишите! Подпишите смертный приговор!»
Сретенье пришло на переломе февраля, и мы славили Очищение Девы Марии. Я всегда любила сияние свечей в этот праздник, золотое облачко, нежное, как милость Божья, что бы там ни болтали пуритане об идолопоклонстве. Не это ли меня так расслабило, когда на закате того дня ко мне явился кузен Гарри Хансдон с одним только секретарем Дэвисоном? Или то было чувство родства по крови, нашей крови, крови Болейнов, той крови, что текла в жилах матери и ее сестры, ведь я — дочь Анны, он — сын Марии Болейн.
Один взгляд на его сумрачное лицо — и у меня упало сердце.
— Ваше Величество, дозволительно ли нарушить ваш покой?
Покой? Это называется покой?
Следом вошел другой кузен, Говард, смуглый, встревоженный. Его отец защитил меня от сестры Марии — может быть, Чарльз, занявший отцовское место лорда-адмирала, в свой черед спасет меня от Марии, теперь уже кузины?
— Мадам, мы пришли сказать только одно слово. Ибо написано: «Срази, или будь сражен».
Мне почудилась страшная затаившаяся тень, померещился сверкнувший за ковром кинжал убийцы, и я взвизгнула, точно заяц, которого схватила собака:
— Клянусь кровью Господней, я подпишу!
Одним махом вывела я причудливую завитушку ЕЛИЗАВЕТА R, то постанывая, то хохоча, словно обитательница бедлама.
— Ну, смотрите, подписала! Бегите, доложите Уолсингему! Он умрет на месте!
Я швырнула тяжелый пергамент на пол. Дэвисон подскочил, поднял, скрутил, запечатал и бережно обернул кроваво-красным бархатом.
— Будет исполнено, мадам.
Боже, они были как псы, взявшие кровавый след! Ладно, по крайней мере на время они уймутся, отстанут от меня. Все равно никто не сможет привести приговор в исполнение, не обсудив со мной время, место и прочие мелочи, как было с герцогом Норфолком. Теперь-то я могу немного поспать?
— Оставьте меня, черт возьми! — завопила я. — Оставьте меня в покое!
Господи Иисусе, Боже милостивый, откуда мне было знать? «На короля, — говорит в пьесе про Генриха V этот уорвикширский писака, сын строгфордского овцевода[14], он еще говорил с ужасным акцентом, хуже Рели, голосом уроженца срединных графств, плоским, как, адские равнины, — давайте наши жизни, наши души, наши долги, и наших детей, и наши грехи возложим на короля». Мы должны нести все.
Да, я должна нести этот грех. Но когда я предстану наконец перед своим Создателем, я не найду другого оправдания, кроме детского: «Она сама начала! Она первая хотела меня убить!»
Сознаюсь, подписав приговор, я повеселела.
Следующие два-три дня бледное солнце чудесно золотило гринвичские поля, и мы, Робин, Эссекс и я, чуть свет уже были в седле. Теперь я мчалась наперегонки с молодым Робом, старого мы оставили далеко позади, едва мой юный лорд бросил мне вызов и пришпорил коня. На третий день мы уже повернули назад, когда над поймой пронесся звук, который я не посмела узнать.
— Что это?
Эссекс вскинул красивую голову;
— Колокола, Ваше Величество! Но почему сейчас?
— Не спрашивайте! За мной!
Я непрерывно шпорила хрипящую кобылу.
В воротах собралась небольшая толпа, впереди, отдельно, стояли несколько человек, они молчали. Едва я бросила поводья и спрыгнула в сильные руки Эссекса, они уже приветствовали меня: Берли и Хаттон, Хансдон и Говард, Ноллис и эта развалина Уолсингем, позади всех Дэвисон. Все в черном, все с траурно-зловещими лицами.
— Не говорите, что это свершилось! — в ужасе вскричала я.
Берли склонился, подобно ангелу смерти:
— Миледи, это свершилось.
— Как — свершилось?
Берли склонил голову:
— Законным порядком. Ваш совет собрался, как только получил приговор. Он был скреплен печатью лорда-канцлера и направлен в Фотерингей, и там приведен в исполнение над королевой Шотландской.
— Как она умерла?
— Доблестно, Ваше Величество, твердая в своей вере.
Хаттон шагнул вперед:
— Вы не отдаете ей должное! Это был ее высший час! Она умерла в пурпурном исподнем, похваляясь своим мученичеством!
Стон, вздох, рыдание вырвались из самых глубин моего существа:
— Прочь! Подите все прочь!
Только через год я смогла дослушать: как свалился большой рыжий парик, открыв редкие седые волосы, совсем, как у меня; как больше часа отрубленная голова шевелила губами, шепча молитвы; как она лежала распростертая, и маленькая собачка уткнулась носом в ее юбки, а потом подбежала и стала облизывать лицо, и ее не могли оттащить…
Мне и без этого было невмоготу. Дрожа, лишившись речи, я оглядела своих приближенных.
Лишь алый румянец, опаливший щеки мальчика Эссекса, выдавал его неведение. Лицо Робина говорило о другом — он знал. Все они знали.
Они лишили ее жизни. Они лишили меня, свою королеву, моего права, моей царственной привилегии постановить, как, где и когда, вырвали у меня решение, от которого я увиливала — Боже Всемогущий! — Целых двадцать лет.
Они предали нас в руки Франции, Испании, Папы, даже Шотландии как истых цареубийц, чей грех не пройдет безнаказанно…
Они без спроса сделали молокососа Якова Шотландского моим наследником — теперь уже единственным.
Я пошатнулась, споткнулась, вцепилась в сильную руку Эссекса, повисла на нем:
— Кто отослал приговор?
— Я, Ваше Величество.
Дэвисон, верный слуга — верный Иуда!
— Стража! Сюда! — Задохнувшись, я указала на него, и его увели. Я глотнула воздух. — Повесить его! А вы… вы… — Я обернулась к Берли и Хаттону. — Вы за свое самоуправство заплатите! Отлучаю вас от двора — предаю вас анафеме отныне и до века…
— О, Ваше Величество, нет!
Хаттон на коленях, плача, ловил мой подол.
Но Берли выпрямился и расправил старые плечи.
— Как угодно Вашему Величеству. — Гордо склонил голову. — Только одно слово в нашу защиту. Королева Шотландская действовала подло и предательски, и она справедливо призвана к ответу и понесла наказание. Мы действовали честно, по английским законам, и своевременно. Останься она жить, заговоры против вас, миледи, множились бы, как головы Гидры, доколе у чудовища не вырвано сердце. При ее жизни вы в собственном королевстве не могли спокойно вздохнуть, а народ жил в смертельном страхе.
Толпа не проронила ни вздоха. Он помолчал и продолжил так же ровно и спокойно:
— Ныне мы показали Папе, королям Испании и Франции, отцам-иезуитам, дьяволам из Дуэ, всему миру, сколь высоко мы ценим нашу веру, нашу страну, нашу королеву. Ныне мы обезвредили «английское дело», католическое возрождение на этих берегах! Ныне все знают, что Англия — протестантская страна и останется протестантской, пока море омывает этот остров! Мадам, помните Латимера, сожженного на костре во дни вашей сестры, как он в огне утешал собрата? «Возвеселись, мастер Ридли, — сказал он, — и будь мужчиной, ибо мы ныне запалим в Англии такую свечу во славу Божию, которая, уповаю, никогда не угаснет!» Ваша милость хранит эту драгоценную свечу, и мы все, да, каждый из нас отдаст жизнь, чтобы ее не погасили.
14
Речь идет о Вильяме Шекспире.