Из окошка высунулось железное дуло холодного оружия. Цель была совсем близко.

— Спокойных снов, птичка. Был очень рад познакомиться.

Выстрел.

Тёмный коридор, словно второе солнце или падающая комета озарила яркая вспышка. На стену попало несколько капель крови. Секунда — и на пол тяжело шмякнулось что-то маленькое, беспомощное и охладелое. В воздухе безвольно закружились несколько серых пушинок.

И тут же коридоры содрогнулись от ужасающего вопля, от которого заложило в ушах и доспехи на голове прилипли к вискам. Казалось, что этот вой звучит лишь в голове. Что это голос самых потаённых кошмаров. Не может живая, реально существующая тварь так орать!

Зигмунд упал на колени, вцепившись в лицо. Буквально мгновение назад глазные яблоки будто пронзило раскалёнными добела спицами. Мужчина почти не дышал от нестерпимой боли.

Издалека, будто из другого мира, послышался топот многочисленных ног. Зигмунд наконец-то смог ненадолго успокоиться. В сомкнутых веках чувствовалась тяжесть. В слепую было очень тяжело, но сейчас надо было сосредоточиться.

Зигмунд раздвинул руки в стороны и начал, казалось бы, лёгкий процесс, который сейчас давался с неимоверным трудом. И вот, руки вновь закололо. Боль въелась в запястья. Прожигала вены, превращая кровь в кипячёную смолу. Дробила кости. Вгрызалась в плоть, вырывая её кусками. Истерзанные и без этого глаза обожгли слёзы. Но он должен был выстоять. Он обязан был это сделать, потому что ему было, ради кого это сделать.

Солдаты взяли беглеца в кольцо и только они уже были готовы приступить к захвату, как раздался мощный хлопок и будто сделанный из песка в виде сотен тысяч зелёных искр-песчинок силуэт секунду назад находившегося здесь чародея теперь рассыпался по полу. Зигмунд исчез.

***

— … а вот я тебе когда-нибудь рассказывал про моего отца?

Пасмурное настроение Бальтазара как рукой сняло и он уставился на учителя уже до боли знакомым последнему взглядом, излучавшим неподдельное любопытство.

Зигмунд и впрямь до этого почти ни разу не упоминал о своих корнях. Единственный случай был тогда, когда чародей объяснял своему излюбленному ученику то, почему он так не любит, когда к нему обращаются по его полному имени: «Когда мой отец на меня злился, он называл меня по имени и фамилии, и обращался лишь на «вы». И, как оказалось после, Бальтазар не раз видел отца Зига. На портрете. А портрет этот (почти два метра в высоту) висел близ парадного входа дворца. Изображён на нём был огромный человек, который весь, как казалось состоял из железа. На деле же это были огромные толщи доспехов, которые увенчивались казавшейся на их фоне малю-юсенькой лысой головой, с развивавшимся на ветру длинным рыжим хвостом на макушке. В остальном же вся эта изрезанная шрамами голова состояла из сплошных мышц, что делало её немного похожей на обтянутую тугими нитками сардельку. И юный принц даже подумать не мог, что это глядящий на него испепеляющим взглядом живой танк является близким родственником его доброго и радушного наставника.

— Нет, не рассказывал. — Без колебаний ответил юноша.

Уже сразу поняв, что собеседник всецело ждёт рассказа, пусть даже об этом и не сказав, Зигмунд начал своё повествование:

«Отец мой был человеком старой закалки, да ещё и потомственным военным поколении этак в пятнадцатом — точно. И даже если он получил травму и не мог больше исполнять свои обязанности главнокомандующего — не беда! Ведь у него есть сын, в котором течёт кровь бравых воинов и который — что было абсолютно решено ещё с самого начала — должен был продолжить великое дело своих предков. И да: «Что значит, ты не хочешь? Закрыл рот и продолжил упражняться, я из тебя всю эту дурь выбью!». И он выбивал. Дерзко и жёстко, без всяких поблажек. Подъём в пять утра. Ледяной душ. Дальше следовала отработка всех базовых команд при построении… Ну, ты знаешь, там, «Кругом!», «Марш!», «Равняйсь!» и тому подобное. Это, наверное, было одной из самых ненавистных мной занятий. Одна совсем маленькая ошибка — к примеру, ногу слишком высоко поднял при марше, развернулся неправильно, стоишь криво — и всё, абсолютно всё с начала. Вот-вот, а ты ещё удивлялся, почему когда мы смотрели тренировку солдат перед парадом я вздрагивал при каждом «Отставить!». Будешь знать… Ну, ладно, ладно уж, будешь дальше слушать? Продолжим.

И вот так и жил. От рассвета до заката. Ещё иногда, чаще всего по пятницам, папа устраивал мне пробежки на время. Чертил на земле линию, грузил меня несколькими стогами сена, засекал время и от той самой линии пускал меня в тур вокруг деревни, который я должен был преодолеть ровно за двенадцать минут. И не дай Бог я опоздаю хотя бы на секунду, Бальтазар, не дай Бог…

Я рос. Требования ко мне росли, но хоть я и заработал от этого всего хорошую физическую форму и богатырское здоровье — солдатом от меня и не пахло. Папа злился. Очень сильно злился. Он повышал планку, заставлял меня сидеть на разных диетах, стоять под дождём, если у меня что-то не получалось — нагрузка только росла, меня могли вместо сна целую неделю заставлять стоять на деревянном столбе посреди поля. Причём самое обидное было то, когда надо мной, не способным уже ни шевелиться, ни говорить, ни даже слюну проглотить, начинало звучать обыденное: «Да ты полный бездарь! Лодырь паршивый! Да я тебя то и сё, Вон, на тех глянь, а ты что?». В общем, Бальтазар, можешь просто представить, как я не выносил всего этого. Я ненавидел эти тренировки, я ненавидел все эти толки про моё призвание и долг. Но больше всего, должен признать, я ненавидел отца, и по мере того, как я это осознавал, ненависть моя всё больше и больше росла. Во мне просто трястись что-то от гнева начинало, стоило мне только взглянуть на него или заслышать его голос. Единственное, наверное, что мне нравилось в моих тренировках — это воскресное чтение. Ну, а что такое? Война, дорогой мой, это не просто куча солдат, размахивающих оружием. Это самая настоящая битва умов. Отец давал мне книги определённой направленности. Я их читал. Потом отец давал мне какую-то ситуацию и я должен был спланировать наилучшие её решения. И знаешь, это была, наверное, единственная часть моих тренировок, которая мне удавалась лучше всего.

Так вот… Однажды отец пришёл ко мне. Мне тогда было… Ну, я примерно твоим ровесником тогда был, лет пятнадцать-шестнадцать. Так вот: он зашёл ко мне в комнату. Я сидел за столом и читал. Он ко мне обратился. Я, конечно, сразу, даже не глядя на него, отчитался: мол, там, посуду вымыл, полы тоже, всё в доме протёр, в общем — всё сделал. И тут он мне и говорит: «Сын, а вот что бы ты хотел сегодня сделать?» Нет, сказать, что у меня просто дар речи пропал — значит ничего не сказать. Сразу полезли мысли, что он под хмелем, что его чем-то опоили, что он головой ударился, но нет, он был вполне серьёзен. Сначала я, естественно, относился к этому с настороженностью, думал, что это какое-то очередное родительское испытание, но потом всё сильнее начал расслабляться. Мы стали больше разговаривать и что-то обсуждать. У нас оказалось очень даже много общего. Наверное, в те дни я впервые увидел, как он искренне улыбается мне… И так прошла неделя. Он… Я стал замечать, что он как-то сильно похудел, с каждым днём всё меньше и меньше двигался, пару раз он даже на моих глазах сознание терял. В конце концов, когда он стал совсем плох, мне рассказали, что его старая рана дала о себе знать и какое-то осложнение на органы пошло, я уже точно не помню. Но, в общем и чистом — оставалось ему не долго. И узнал он об этом задолго до меня. Поэтому-то он так себя и вёл. Но дело было не в этом. Понимаешь, он решил провести эти дни со мной! Свои последние дни. Чтобы мы пообщались и я просто понял, как он ко мне относится. Что он любит меня, понимаешь? Я помню наш последний разговор… Он тогда уже с трудом соображал, но что-то отвечать мне мог. Особо нам говорить было, признаться честно, было не о чем, но, даже пребывая большую часть времени в молчании, мы умудрились просидеть так почти два часа, пока меня не вывели. Но, знаешь, что самое главное он мне сказал? Он сказал мне: «Я за тебя не волнуюсь. Просто будь счастлив».»