— Полина очень любила своего Ивана, — наедине сказала Элиза подруге, — наверное, как и ты любишь Николя, а у меня, похоже, любовь прошла. — Глаза ее затуманились. — Хотя, признаюсь, в постели с Иваном было очень хорошо. Любовник он превосходный.
— Разве этого мало? — удивилась Катрин.
— Прежде было достаточно, а теперь… — Элиза покачала головой. — Я сказала: любовь прошла. А иногда думаю: была ли она вообще? Может быть, мне просто требовалось лекарство от одиночества.
— Я тебя понимаю, — призналась Катрин. — Когда я узнала, что Анри погиб, отчаяние просто захлестнуло меня, а рядом оказался Николя — нежный, внимательный, ничего не требующий. И меня потянуло к нему с такой силой, что я не могла противиться. Сама пришла к нему, и он не обманул мои ожидания. Во всем. Поэтому, когда Анри появился снова, мое сердце сделало выбор не в его пользу. Он это понял и, к счастью, исчез.
— Просто ты его разлюбила. У тебя — новая жизнь, до краев наполненная делами. Ты помогаешь мужу, у тебя есть свои дела в попечительском совете Сиропитательного дома, ты ищешь деньги для театральных спектаклей, принимаешь участие в заседаниях Географического общества — да всего не перечислить. А я сижу дома, пиликаю на виолончели для своего удовольствия. Ужас!
— Теперь, когда ты родила Васятку, думаю, время для виолончели вряд ли останется. Если бы ты знала, как я тебе завидую!
— Чему завидуешь?! Что в этом хорошего? — грустно усмехнулась Элиза. — Нет, я сына люблю, даже не ожидала, но… пеленки, горшки, болячки разные… А я ведь в Европе считалась известной, мои афиши собирали публику!
— Тебя никто в Сибирь не отправлял — сама поехала, — неожиданно резко сказала Катрин. И вдруг задумалась: — А спрашивается — зачем? Что ты здесь забыла?
Элиза испуганно — так на мгновение показалось Катрин — посмотрела на подругу и медленно, словно отвешивая каждое слово, ответила:
— Вот именно — не сама. Так пожелал мой меценат, тот, кто с тринадцати лет оплачивал мои занятия музыкой и вообще — всю мою жизнь.
— Кто он? И зачем это ему?
— Я не спрашивала. И вообще — какая разница, кто и зачем?! Платит и хорошо!
— И за это ты с ним… спала?
— Ты не поверишь, — нервно рассмеялась Элиза. — Нет! Вернее, так: всего один раз, после моего первого концерта. Он поздравил меня с успехом, устроил шикарный ужин, а потом все получилось как-то само собой. Но он был очень недоволен, что оказался не первым моим мужчиной.
— А кто же был первым? — лукаво улыбнулась Катрин. — Или это секрет?
— Да никакого секрета! Первым был бывший студент Парижской консерватории по классу виолончели, еврей, на пять лет меня старше. Я у него училась началам игры. Сам играл, как бог, я была без ума от его мастерства. Сейчас он — штатный композитор Комеди-Франсез, ты, может быть, слышала о нем Жак Оффенбах.
Катрин покачала головой: нет, это имя было ей неизвестно.
— Бог с ним, с Оффенбахом, — сказала она. — Как в России говорят: снявши голову, по волосам не плачут. Твое решение окончательное? Ивану Васильевичу не на что надеяться?
— Очень хорошая русская пословица. — Красивое лицо Элизы словно закаменело. — Вот именно: снявши голову…
Вагранов, разумеется, ничего не знал об этом разговоре. О себе он уже не думал, для него тогда важнее всего было утвердить Васятку как законного сына. Гражданский брак, в котором он жил с Элизой, церковь не приветствовала, но особо и не препятствовала, если муж с женой были разного вероисповедания. А вот с новорожденными вне церковного брака детьми возникали сложности. Ребенок мог стать законным только через усыновление — это производилось по суду, а не по церковной записи. Однако Николай Николаевич лично попросил архиепископа Иркутского и Нерчинского Нила разрешить крещение с записью хотя бы отца — в порядке исключения. Архиепископ Нил, который уже пятнадцать лет возглавлял кафедру, был широко славен своей образованностью и миссионерской деятельностью среди народов Сибири, переводил на инородческие языки Священное Писание, строил церкви, призывал во служение в Сибирь способных священников. Мнение его в епархии было непререкаемо. Правда, лишь для священнослужителей — со светской властью после назначения генерал-губернатором Муравьева у преосвященного начались трения. И виноватым в том, в глазах архиерея, стал молодой чиновник Струве. Муравьев поручил Бернгарду Васильевичу вести дела с инородцами — чтобы не было им притеснения со стороны властей, не чинились бы какие несправедливости, и тот столь усердно и толково повел дела от имени власти, что инородцы, буряты и тунгусы, на нового генерал-губернатора чуть ли не молились. Но еще более почитали они святителя Нила, потому что он, желая всех инородцев поголовно ввести в лоно Божьей церкви, обещал крестившимся любую помощь и защиту даже при нарушении ими порядка и закона. Новокрещенные этим охотно пользовались при каждом удобном случае, и Нил действительно применял все свое влияние для их защиты.
— Ваше высокопреосвященство, — не раз и не два пытался вразумить православного священнослужителя государственный чиновник-лютеранин, — вы таким образом поощряете правонарушения.
— Ну, что вы, сын мой, — добродушно рокотал архиерей, — это мелкие проступки, а церковь должна быть милосердна.
— Но не за счет власти и закона! — негодовал Струве и в конце концов доложил о том генерал-губернатору.
Муравьев поддержал своего чиновника, и это обидело архиепископа. Между ними сложились прохладные отношения, что тяготило обоих, поэтому владыко в просьбе Муравьева увидел шаг к примирению.
Узнав от генерал-губернатора историю появления на свет сына штабс-капитана, архиепископ сказал, оглаживая роскошную седую бороду:
— Дитя не виновато, что зачато во грехе. Церковь всех приимет в свое лоно. А поелику отец жаждет церковного восприятия чада, так тому и быти. Когда дитя народилось на свет божий? Двадцать четвертого августа? Значит, в день святого Варфоломея. Вот и имя наречем ему — Варфоломей!
— Владыко, отец хочет назвать Василием, в честь своего отца.
— Василием? Можно и Василием: двадцать четвертое августа как раз день именин Василия.
С того времени прошло почти два года. Когда раненого Вагранова привезли из Маймачина, Элиза ухаживала за ним трепетно и ласково, поставила, можно сказать, на ноги, и он начал верить, что все уляжется и станет, как прежде, и по ночам стремился возродить былую страстность, однако Элиза, хоть и не отказывала в близости, но загоралась редко — чаще оставалась холодна, а ему казалось, презрительно-равнодушна; он терзался, винил во всем себя, свою рану, которая оставила шрам не только на голове, но и в душе, и оттого в самый необходимый момент вдруг терял уверенность, утопал в стыде и, отторгнутый недовольной его бессилием женщиной, остаток ночи проводил без сна на краю кровати, боясь лишний раз пошевелиться и потревожить ее.
Не раз во время таких ночных мучительных бдений Ивану Васильевичу хотелось разом все прекратить — взять и разрубить этот гордиев узел. Но пугался — а как же Васятка? — и загонял свои «хотения» в дальний угол души: мне, мол, уже сорок шесть лет, пора забыть о телесных радостях, нужно о сыне думать, как его вырастить… Однако ложился в постель, и перед внутренним взором сами собой всплывали картины нежных встреч с Элизой, и рука тянулась приласкать ее, позвать на свидание — он слишком хорошо помнил, как ее тело мгновенно откликалось на эти прикосновения, но теперь пальцы натыкались на холодные складки крепко подоткнутого одеяла, и не было никакого движения в ответ.
Так все и тянулось до августовского дня, когда пришло письмо из Франции от Екатерины Николаевны. Они только отобедали, Вагранов собирался на службу, и тут Флегонт принес почту. Элиза радостно схватила запечатанный сургучом конверт, вскрыла его, пробежала глазами первые строчки на листке голубоватой бумаги и вдруг побледнела, пошатнулась и схватилась рукой за горло, как будто его пронзила острая боль.