— Да у него ничего, кроме усердия, и нет, — грустно усмехнулся Персин. — Как, думаю, и у других губернаторов, которые не смогли остановить переселенцев.

— А что, по-вашему, нам потребуется? Водка, спирт, известь?

— Первым делом, Михал Сергеич, надо найти место, где устроить карантин. Желательно недалеко от какого-нибудь села, чтобы со всеми предосторожностями отпеть и похоронить усопших, а после этого заняться остальными.

— Остальными… это — обтирать водкой, окуривать серой?

— У меня есть еще порошки каломеля для приема внутрь, но их мало, хотя я собрал все, что было.

— У нас и водки нет…

— Ну, самогон-то, я полагаю, в деревне найдется. Денег вам сколько-нибудь выделили? Вот на все и надо закупить самогону. Этим может заняться Александр Илларионович. А вам, Михал Сергеич, как человеку, облеченному властью, надлежит вести переговоры — с населением, со священниками, с самими переселенцами. Им же в карантине надо будет как-то жить, чем-то питаться, пока холера не утихнет.

— Что бы мы без вас делали! — с чувством сказал Волконский. — А так есть надежда, что справимся.

— Надо справиться, Михал Сергеич! Надо остановить эту заразу, иначе муравьевская мечта — Амур освоить, — Иван Сергеевич усмехнулся, — так и останется мечтой. Вы уж простите мою невольную патетику, судари мои, но земля только тем служит, кто на ней работает, а без переселенцев на ней работать будет некому. Потому и ждет генерал-губернатор этих переселенцев, аки спасителей Отечества.

— В этом последнем вы, конечно, правы, — тон Волконского заметно похолодел, — но я не понимаю, что смешного в мечте генерал-губернатора.

— Ай, да не обращайте внимания, сударь мой. Это так, стариковская небрежность…

Но Иван Сергеевич лукавил. Он действительно не верил в реальность генеральской мечты и несколько раз высказался о ней с такой же усмешкой в приватных разговорах. Доброжелателей у нас, как известно, всегда в избытке, и это немедленно стало известно Муравьеву. Все знали, что в гневе генерал-губернатор бывает яростен и нередко несправедлив, и доктор ожидал самых суровых последствий своего свободомыслия, однако, как ни странно, ничего подобного не случилось. И лишь немного позже от своего доброго знакомого, почти приятеля, иркутского земского исправника Ефимова, он узнал подробности своего чудесного спасения.

Случилось это как раз в день назначения Ивана Владимировича, бывшего до того управляющим казенного Александровского винокуренного завода, исправником Иркутского округа. Следует сказать, что карьера Ефимова, сравнительно молодого человека, при Муравьеве двинулась весьма успешно. Они встретились в Усть-Илге, когда Муравьев с супругой и свитой спускался на павозках по Лене, совершая свое путешествие в Камчатку. Ефимов, двадцативосьмилетний чиновник, был в то время управляющим небольшим Илгинским винокуренным заводиком, в самой глуши Иркутской губернии. Но молодому генерал-губернатору так понравилась постановка дела на этом заводе, что, возвратившись из Камчатки, он вспомнил о дельном человеке и тут же назначил его управляющим Александровским заводом, который был много больше Илгинского и находился всего в 70 верстах от Иркутска. Выказывая Ивану Владимировичу исключительное доверие, Муравьев лично поручил ему провести закупки зерна для завода, причем устно разрешил платить сверх назначенной цены больше на две копейки за пуд. Дела на Александровском заводе пошли значительно лучше прежнего, и через два года генерал-губернатор предложил успешному администратору пост земского исправника. Ефимов отказывался, но Николай Николаевич при каждой встрече возвращался к своему предложению и наконец уговорил. И вот, после получения согласия Ивана Владимировича, генерал неожиданно спросил, давно ли он знаком с Персиным, и, узнав, что уже больше семи лет, посоветовал прекратить это знакомство. Не объясняя причин.

— Простите, ваше превосходительство, но я не могу исполнить ваше пожелание, — ответствовал Ефимов.

— Почему?

— А потому, что вы первый будете иметь право назвать меня подлецом, если мои знакомства с людьми я стану соображать с вашим к ним расположением или нерасположением, — волнуясь, но твердо сказал молодой чиновник.

Генерал-губернатор, склонив голову набок, испытующе посмотрел на него и перешел к другим служебным вопросам.

Это происшествие и считал Иван Сергеевич причиной, почему он избегнул, казалось бы, неотвратимого наказания.

Правда, этот случай не научил его осторожности в высказываниях и спустя некоторое время он уже сам обратится к Ефимову с просьбой умалить гнев генерала, вызванный опять-таки его небрежным поведением, но это случится много позже, через три года.

— Михал Сергеич, — постучал в дверь номера Бибиков, — загонщик из Нижнеудинска прибыл.

Загонщик, то бишь гонец, прискакал с письмом от исправника.

«…Часть переселенцев я остановил до Нижнеудинска, — писал Ефимов, — но большой обоз миновал его и через Хингуй и Худоеланское движется к Будагову… Только возле Кындызыка есть подходящее для карантина место — надо срочно договориться с жителями и священником Кындызыка поставить там временную часовню, чтобы отпеть и похоронить умерших. Тогда карантин будет иметь успех…»

Кындызык… Михаил Сергеевич мгновенно вспомнил сельцо с этим странным названием, старосту Ярофея и его жену Матрену, умевшую говорить стихами. Если Ярофей по-прежнему староста, они поладят. Откуда взялась у него эта уверенность, Волконский вряд ли бы смог внятно объяснить, но он приказал немедленно закладывать кибитку и, не теряя времени, мчаться в Кындызык. Сани с закупленными Бибиковым водкой и самогоном, залитыми в дубовые бочки, двинулись следом.

Во многих сибирских селах Московский тракт проходил немного в стороне, это облегчало задачу их защиты и усугубляло положение переселенцев: никто из местных жителей, напуганных «собачьей смертью», с ними просто не желал разговаривать — запирали въезды в поселения, навстречу подходившим и подъезжавшим выставляли вилы, медвежьи рогатины, а то и ружья, если таковые имелись, и никакие уговоры, никакие мольбы, никакие воззвания к милосердию и совести не оказывали действия на закаменевшие сердца. Были случаи, когда и поднимали на те вилы и рогатины остервенело рвавшихся к жилью людей — неважно, мужчин или женщин, стариков или детей. Жизнь родных и близких была дороже жизни чужаков. Власти, которые вначале попытались воздействовать строгостью на своих подопечных, столкнулись с их полным неподчинением, опасаясь бунтов, отступили и в меру сил и умений старались облегчить страдания переселенцев. Увы, очень мало было мест, где это удавалось.

Ярофей Харитонов — он так и оставался старостой — встретил губернских посланцев неприветливо. Все односельчане уже знали о напасти, приближающейся к их домам, к их семьям, и встали наизготовку: перекрыли жердями мост через речку Кындызык на въездной дороге, поставили сменных дежурных, а для оповещения о тревоге повесили на перекладине полупудовый колокол, одолженный по такому случаю батюшкой сельской церкви.

— Сход решил: не пущать! — сверкнул Ярофей черными глазами, недослушав Волконского, который начал говорить о способах борьбы с болезнью.

— Да нет, Ярофей, вы не поняли. Мы как раз хотим не впускать их в село, а остановить в поле перед речкой — карантин там устроить. Ну, то есть лагерь, где можно будет отделить здоровых от больных. У нас же и доктор есть, вот Иван Сергеевич Персин. Он двадцать лет назад боролся с холерой в Петербурге и, как видите, жив остался. И, наконец, надо похоронить мертвых, чтобы они не заражали живых!

— Ага, чтоб они церковь заразили! Не позволим!

— Церковь не понадобится…

— Энто как? Без отпевания, что ль, хоронить? Не по-божески, они ж хрестьяне. И не преступники, поди…

— Часовенку надо поставить. Как на войне, что-то вроде походной церкви. Мы же здесь тоже, как на войне, — только враг у нас невидимый, а людей косит похлеще артиллерии.