На холме, где двести лет назад стояла Албазинская крепость, возвышался православный восьмиконечный крест, видный издалека.
Караван приближался к историческим руинам под оркестр, игравший, как и при отплытии, «Коль славен наш Господь в Сионе».
— Наш крест, поклонный, — горделиво сказал Корней Ведищев Муравьеву, сидя рядом с ним в лодке, подходившей к пологому берегу. — Из листвицы. Тридцать лет стоит!
— Какой же он высоты? — подивился генерал-губернатор.
— Высоты-ы? — Ведищев пожевал губами, вспоминая. — Кажись, сажени три… Да, три, не мене. Помнится, мы с Гурьем и Христофоркой Кивдинским чуть пупки не надорвали, покудова поставили его.
— Как же китайцы не сожгли его, не свалили?
— Видать, Бог боронит память о тех казаках.
Лодка ткнулась в берег. Ведищев встал и перекрестился:
— Ну, пошли, вашество, поклонимся. Пращурам нашим геройским, молодечеству их. Нонеча бы так стояли: кажный един супротив дюжины ворогов!
Народ повалил на берег. Впереди шел Муравьев, за ним несли иконы и столик для них у креста должен был совершаться молебен в память защитников Отечества, положивших жизни свои на этих дальних берегах, но не посрамивших чести казачества.
Походный священник Филофей установил на середине столика лицом на восток кивот с Албазинской иконой «Слово бысть Бог», а возле нее с правой стороны икону покровителя путешествующих — Николая Чудотворца, с левой — благоверного князя Александра Невского, покровителя православных воинов.
Люди сняли шапки, опустились на колени, и отец Филофей начал богослужение.
Николай Николаевич машинально обмахивался крестным знамением, а думал о поклонном кресте, о его смысле и значении. О том, что этот, деревянный, в каком-то роде стал отражением в веках того духовного креста, который в свое время взвалили на себя казаки-первопроходцы, открывая новые земли и тем самым расширяя пределы Родины. Они, конечно, даже не думали о своей исторической миссии — ими владели иные, вполне приземленные помыслы — найти места, пригодные для простой, по-человечески счастливой жизни: чтобы была какая-никакая свобода, а вместе с ней — свой дом, хозяйство, жена, детишки… Недаром многие пришельцы охотно сочетались с местными красавицами, рожали детей и укоренялись в этих новых землях, не осознавая, что тем самым продолжают нести свой духовный крест. И защитники первых острогов, сражаясь с врагом, многократно превышающим их силы, вряд ли думали о том, что восходят на свою Голгофу, — они просто прикрывали грудью свои семьи, свои пашни и пажити. Исторический подвиг пращуров оценили потомки, те же Ведищев, Васильев, Кивдинский, устанавливая этот памятник. Им никто не указывал, никто их не заставлял — все сделали сами, а ведь это не легкий, не однодневный труд. Но это был высокий порыв, была духовная потребность соединить разорванную связь времен, можно сказать, была их миссия. И они ее выполнили.
«А вот поставят ли поклонный крест в память наших деяний, — думал Муравьев. — Не сегодня, не завтра — сейчас вся Сибирь радостно возбуждена возвращением на Амур, все рвутся принять участие — кто словом, кто делом, кто имуществом своим — еще бы: правое крыло орлицы делает первый взмах! — а через сто, двести, триста лет — будет ли где-то на Амуре стоять такой вот величавый в своей простоте памятный знак? Ведь это так важно знать — что ты не зря жил на свете и что тебя не забыли!»
Николай Николаевич внутренне усмехнулся, слегка иронизируя над пафосом таких мыслей, но глаза защипало: все-таки Родина, Отечество — слишком высокие слова, чтобы их разбрасывать направо и налево, но и жить без них невозможно — иначе это будет не жизнь с ее горячей кровью, а лягушачье прозябание в теплом болоте.
Он покосился на стоявшего рядом на коленях Корнея и увидел, как по лицу старика текут счастливые быстрые слезы.
Богослужение закончилось тостом. Николай Николаевич приказал выдать всем по стакану вина, поднял свой за всех воинов, живых и павших и выпил до дна. Отдавая стакан Вагранову, смущенно сказал:
— Что-то я последнее время многовато стал пить. Все тосты и тосты — так и заболеть недолго. Ты, Иван Васильевич, попридержи меня.
— Слушаюсь! — машинально откликнулся Вагранов.
Муравьев заметил его отрешенность и раздражился:
— Что ж ты «слушаюсь» да «слушаюсь». Я же тебя по-дружески прошу. О чем ты думаешь?!
Вагранов улыбнулся:
— Я подумал, как здорово смотрелся бы тут владыко Иннокентий с его мощью и голосом!
— Пожалуй! Филофей мелковат и голос жидок. Жаль, что владыко не смог с нами отправиться, а он очень хотел. Какие-то дела неотложные образовались.
— Ваше превосходительство, — подошел к ним Скобельцын, — тут манегры местные явились.
— Что им надо? — быстро спросил Муравьев. — Награды захотелось?
На одной из остановок в лагерь заявилась группа орочонов во главе со своим старейшиной: их удивило появление такого невиданного количества больших лодок и чудища дымнохвостого — парохода. Генерал взялся их расспрашивать, как живут, да нет ли недоимок. Толмачом был, разумеется, зауряд-сотник. Старейшина ответил с достоинством, что недоимок нет, а живут хорошо. Муравьев пожелал их наградить, хотя Скобельцын советовал этого не делать: мол, им внимания такого высокого начальства вполне достаточно. Однако генерал-губернатор наградил их кафтанами с золотыми галунами, медалями и кортиками в серебряной оправе.
— Смотрите же, будьте полезны, когда в этом будет надобность, — добавил он.
Орочоны приняли подарки без низкопоклонства, обещали служить «большому батюшке царю» и с тем же достоинством удалились в тайгу.
Вот и сейчас генералу показалось, что и манеграм нужны награды.
— Нет, ваше превосходительство, — ответил зауряд-сотник, — они толкуют, что большие лодки попали не в ту протоку и сели. Глубжина[54] мала.
Лицо Муравьева омрачилось, но он сдержался: такие случаи уже становились заурядными. По мере продвижения вниз по Амуру уменьшалось количество лоцманов, хорошо знающих фарватер, и попадание на мель неуклюжих барж и плашкоутов никого не удивляло. Исключительность этого случая была лишь в том, что протока оказалась западней: широкая и полноводная в начале, она быстро сузилась, а течение, соответственно, ускорилось и затянуло плохо управляемые посудины на отмели. И теперь задача заключалась в том, чтобы все их по очереди снимать и по прихотливому фарватеру приводить к месту стоянки каравана.
— Григорий Дмитриевич, — обратился генерал к Скобельцыну, — сможешь это сделать?
— Да смочь-то смогу, токо дело это устряпошное. Их там поболе десятка, весь день провожжаемся, а водохлест востро[55] уходит. Вода падат, — пояснил зауряд-сотник, заметив непонимание в глазах генерала.
— Тем более надо торопиться! — воскликнул Муравьев. — А с виноватых я три шкуры спущу! Давай, Скобельцын, действуй! Я в тебя верю!
Всю философскую задумчивость, навеянную размышлениями у поклонного креста, сняло в одно мгновение. Тут же по его распоряжению сколотилась команда кормщиков в помощь Скобельцыну, и на баркасе с сильными гребцами они резво ушли вверх по течению, прихватив в качестве проводника одного из манегров.
Провозились действительно до вечера. Когда уже в сумерках собрался весь караван, генерал вызвал к себе на плашкоут, где на ужин собрался его штаб, виновных в случившемся. Ими оказались два молодых подпоручика — Медведев и фон Глен.
История происшествия была проста.
По приказанию Казакевича баржи, павозки и плашкоуты шли поротно, одно судно за другим, связками, в кильватер. Когда шедший впереди фон Глен заметил быстрое сужение берегов и приказал горнисту подать сигнал вслед идущим, чтобы они сворачивали в другую протоку, было уже поздно. Следовало развязаться, развернуться, но течение не позволило этого сделать. В результате четыре плашкоута в связке фон Глена и семь барж в связке Медведева оказались на мели.