Делегация встала и раскланялась. Но от генерал-губернатора у Скобельцына было еще личное поручение, и он обратился к амбаню по-маньчжурски:
— Уважаемый амбань, генерал-губернатор просил выделить каравану китайского лоцмана, знающего удобный фарватер до Нижнего Амура.
Амбань ответил совсем неофициально:
— Сы-ко-бель-цин, мы не имеем такого лоцмана. Сожалею, но помочь не могу.
— Врет, конечно, — говорил Скобельцын товарищам на обратном пути, — но понять его можно. Своя голова дороже.
После ухода русских советник Чжао Цзань был взят под стражу и отправлен в Цицикар. В сопроводительном письме амбань почтительно известил высокого губернатора, что русские признали в советнике английского шпиона.
Тридцатого мая караван миновал устье Бурей, а через сотню верст берега резко сблизились и поднялись хмурыми горами с редкими распадками между ними. Кое-где на вершинах шапками сидели облака. Утреннее солнце пряталось за ними, и все вокруг казалось серым и угрюмым.
Вода перестала быть прозрачной, стали видны ее толстые струи, сплетавшиеся в косы, которые вдруг начинали пушиться шипучей пеной. Под скалистыми береговыми выступами закипели буруны.
— Хинган, — сказал Скобельцын Муравьеву. — Хинганские Ворота. Теперь на сотню верст хватим мурцовки.
— А что такое? Будут пороги?
— Порогов, слава богу, не быват, даже при малой воде. Однако быстерь[61], как на Шилке, бойцов много, зато вобудёнок[62] можем все Ворота пройтить.
Течение стремительно несло плоты и плоскодонные посудины. Колеса «Аргуни» крутились в обратную сторону, тормозя движение парохода, но это помогало едва-едва.
На переднем плоту у носовых правил стояли Евлан и Ваньша Казаковы — самые опытные плотогоны. Хотя говорить «стояли» было бы совершенно неправильно: вместе с помощниками они работали, как машины, отчаянными усилиями отводя свой плот от опасных скал.
На других плотах картина была точно такая же. Кормщики тоже выбивались из сил.
Люди с шестами выстроились на краю плотов и у бортов плашкоутов, баркасов и павозков, их задача была отпихиваться от слишком приблизившегося скалистого берега. Амур делал крутые повороты, и они переходили, а то и перебегали, с одного края плота на другой или от одного борта к другому.
Крики людей и гудки парохода, шум воды и гулкие шлепки весел и правил отражались от скалистых щек и улетали в распадки.
На плоту Шлыка Кузьма и Гринька, мокрые с ног до головы от брызг и неожиданных ударов волн, матерясь, ворочали тяжеленные правила. Сам Степан с несколькими казаками из полуроты Шамшурина бегали с шестами, отталкиваясь от скал.
Только к вечеру, когда люди совсем выбились из сил, когда невыносимо хотелось бросить все к чертовой матери, упасть и не шевелиться, караван вырвался из теснин и сразу стало светло, закатно-солнечно, ярко зазеленели пологие берега, и речные струи заискрились, рассеивая тысячи разноцветных «зайчиков».
— Тяжеленько тут придется пароходам, — сказал, бросив шест, Муравьев (он, как и другие офицеры штаба, всю сотню верст, забыв про раненую руку, «бодался» с берегами). — Ну да ничего, построим такие мощные, что им любые «ворота» будут нипочем. И вверх и вниз пойдут!
Второго июня караван прошел Сунгари и пятого — устье Уссури. Дальше, до озера Кизи, судя по имеющейся карте, больших притоков не было, зато островов и проток появилось бессчетное количество. Найти среди них главный фарватер стало практически невозможно: никто из имевшихся лоцманов до этих низовий не сплавлялся, а Корней Ведищев, ходивший до устья, уже ничего не помнил. Да если бы и помнил тот свой путь, вряд ли смог бы его повторить: ежегодные августовские разливы уничтожали одни острова и наводили другие, меняли затоки и протоки, образовывали в пойме неожиданные озера и болота.
Местные жители, которые изредка попадались по берегам, ни русского, ни маньчжурского языка не понимали, некоторые говорили по нескольку слов из того и другого, свидетельствуя тем самым, что общались с пришельцами, но помочь в выборе правильного пути не могли. Муравьев на отдыхе одаривал их серебряными монетами, они кланялись, приносили вяленую и свежую рыбу и исчезали в таежных дебрях.
Поэтому караван шел осторожно. С баркасов делали промеры глубин, обозначали фарватер вешками, и кормщики старались по ним вести свои посудины.
— Да-а, увидишь все это своими глазами, — говорил Муравьев Казакевичу, — и поймешь, сколь велики были труды Невельского со товарищи. Издалека все выглядит куда как проще и легче. Одно меня утешает, что помогал им всем, чем мог, и награды за свои труды они получали достойные.
— Самой достойной для них наградой, простите за пафос, Николай Николаевич, будет нетускнеющая об их делах память, — отвечал Петр Васильевич. — А еще — чтобы земли, ими открытые и исследованные, не пропали в забвении.
— Да что ж вы такое говорите, Петр Васильевич! Оставить их в забвении было бы величайшей глупостью правительства, — решительно сказал Николай Николаевич. За последние годы эти мысли так проникли в его сердце, что он немедленно возбуждался при одном их упоминании. А от правительства в лице Нессельроде и иже с ним столько уже вынес, что ничего хорошего от него не ждал и только удивлялся многотерпению государя императора. — Конечно, министры приходят и уходят, они, но сути своей, временщики, а у временщика важнейшая забота — свое благосостояние. Одна надежда, что государь как хозяин земли Русской не допустит нерачительного к ней отношения. А иначе — зачем все это? — показал генерал на растянувшийся вдаль караван. — Зачем Амурская и Сахалинская экспедиции? Зачем, наконец, все мы?!
Петр Васильевич ничего не ответил. Да и что можно было ответить на эти, может быть, самые главные и в то же время такие риторические вопросы? В какие-то моменты жизни они возникают почти у каждого человека: зачем я живу, страдаю, радуюсь своим победам и мучаюсь своими поражениями — все это кому-то и зачем-то нужно? И хорошо, если ответ будет: да, нужно.
Они находились на мостике «Аргуни» и даже с этой небольшой высоты были видны неоглядные дали амурской поймы. Петру Васильевичу в какой-то момент показалось, что они плывут по темно-зеленому океану, волны которого колышутся так медленно, что кажутся застывшими, — это кое-где над кустарниками и мелколесьем вздымались купы более высоких деревьев — сосен, пихт, елей, дубов… «Эти волны-купы своими формами, цветами и оттенками оживляли однообразную равнину, превращали плоскую картину в объемную — так выдающиеся люди, — подумал вдруг капитан, — своими делами, своими незаурядными жизнями одухотворяют человечество и оправдывают его существование в глазах Бога».
«Вот как, — иронически усмехнулся про себя Казакевич, — да я философом становлюсь; не дай господь, еще и вслух так же рассуждать начну — то-то смеху будет».
И он тихонько рассмеялся первым — над собой, над своими мыслями.
— Я сказал что-то смешное? — нахмурился Муравьев.
— Да нет, что вы, Николай Николаевич! Это в голове моей мелькнуло нечто поэтическое, и оно показалось таким смешным, что я не удержался. Прошу меня извинить.
— Это вы простите мою мнительность, — смутился Муравьев и постарался уйти от неловкой ситуации. — Интересно, сколько еще до Мариинского поста?
— Миль двести, не меньше, — подумав, ответил Казакевич. Он в подзорную трубу обозрел окрестности. — О-о, вон, кажется, лодка оттуда. По крайней мере, офицер на ней — наш моряк.
Действительно, вскоре к «Аргуни» подошла и развернулась, пристраиваясь к борту, четырехвесельная шлюпка с молодым морским офицером на руле.
— Кто вы и сколько еще до Мариинского поста? — нетерпеливо закричал в жестяную трубу-мегафон генерал-губернатор.
Офицер встал на корме шлюпки и отдал честь.