— Иван Васильевич, спросила вдруг она, — я вам глянусь?
От ее такого простого вопроса у него занялся дух.
— Очень, — сдавленно пробормотал он.
— А я все время про вас с Васяткой думаю, — голос ее трепетал, как огонек свечи от движения воздуха, — как вы там с мальчонкой управляетесь? Как ему без мамки живется?
— Скучает… А я в разъездах… Вот все лето на Амуре был…
— Дядя Аникей говорил…
— Настенька, — неожиданно для самого себя решился Иван Васильевич, — выходите за меня… замуж… У меня, правда, ничего нет, кроме офицерского жалованья да вот теперь дворянства, но я буду любить вас с Семкой до скончания жизни. А?
Настена смотрела на него со странным выражением лица, словно всматривалась в глубину глаз — он их не отводил, — а через них — в самую душу.
— Я помню, что сказал Васятка прошлой зимой, — наконец сказала она. — А вы помните? — Вагранов кивнул. Она легко вздохнула. — Значит, так тому и быть.
— Спасибо, Настенька! — от волнения нахлынули слезы, сдерживая их, он говорил с трудом.
Она улыбнулась?
— За что?
— За все, за все!
Вагранову хотелось схватить ее, прижать к себе крепко-крепко и держать так всю жизнь, не выпуская. Она, словно почувствовав, потянулась к нему, одеяло сползло, ее опять шатнуло, и он опять подхватил ее, теперь уже на руки (она обняла его за шею, прижалась щекой к его щеке), и внес в парную темноту, путаясь в свисавшем к ногам одеяле. Усадил вслепую на полок, подобрал это чертово одеяло, сказал:
— Раздевайтесь, я сейчас, — и выскочил обратно в предбанник.
Прислонился спиной к двери, успокаивая дыхание. Руки хранили невесомую тяжесть ее гибкого тела, нежность которого не могли скрыть одеяло и рубашка; он с удивлением, словно впервые, посмотрел на свои ладони и пальцы и начал раздеваться. Спеша, в нетерпении чуть не отрывая застревавшие в петлях пуговицы. Оставшись в белых подштанниках, решительно рванул дверь и вошел в жаркую духоту парной. Темнота снова ударила по глазам, ослепила, и он заморгал, торопясь к ней приспособиться. Помогли горячие угли в печурке: от них сквозь щели от неплотно прилегающей дверцы истекал розовато-оранжевый свет; в этом призрачном свете он разглядел на верхнем полке Настену. Она постелила на доски рубашку и лежала на животе, повернувшись лицом к двери. Он не видел ее глаз, но знал, что она смотрит на него.
— Раздевайтесь совсем, — тихо сказала она, — не то замочите исподнее, а сухой замены нет.
Когда Вагранов вернулся к Черныхам, Аникей и Анна Матвеевна пили на кухне чай. Васятка и Семка спали на печи, на лежанке.
— Садитесь, ваше благородие, сливанцу выпейте, — пригласил Аникей. — Матвевна, налей.
Пока Вагранов снимал шинель, Анна Матвеевна налила большую кружку сливана, томленого в русской печи.
— Как он, — кивнул Иван Васильевич на лежанку, — не сильно вам надоел?
— Да ну-у, — расплылась в улыбке Анна Матвеевна. — Не мальчонка, а чарпел[85] яровной, все гимизит и гимизит[86]: то ему покажи да энто расскажи… Да бежкий[87] такой, вертячий…
— Хороший парень, — оборвал жену Аникей. — Скажите лучше, ваше благородие, как там Настена?
— С Настенькой все в порядке. — Не заметив, как при слове «Настенька» переглянулись Черныхи, Вагранов взялся за кружку, отхлебнул: — Ух, хорош! Доктор ее осмотрел, дал порошки, велел в бане попарить. Теперь спит. Завтра, наверное, встанет.
— А кто ж ее парил? — осторожно спросил Аникей.
— Я, — просто сказал Иван Васильевич.
Анна Матвеевна от неожиданности икнула и испуганно прикрыла рот рукой. Аникей не донес свою кружку до рта, крякнул и поставил ее на стол. И оба вопросительно уставились на Вагранова.
— Да, еще, — продолжил тот, — я просил Анастасию Макаровну стать моей женой. Она согласна. И Макар Нефедыч не против. Так что где-нибудь перед Великим постом обвенчаемся.
Черныхи глянули друг на друга и враз перекрестились с шепотом: «Слава те господи!»
— И, наконец, последнее: вы не сдадите мне комнатку? Хочу уйти с Васяткой из Белого дома. Надоело быть приживалом, да и стыдно как-то…
— А Николаич отпустит? — кашлянув, спросил Аникей. — Вы ведь, ваше благородие, им как бы заместо братальника[88] названого?
— Отпустит, — не очень-то уверенно ответил Вагранов. — Я ему все объясню… позднее. А пока так и скажу: не хочу, мол, быть приживалом. Он же не всегда будет генерал-губернатором. Выйдет на пенсию — зачем ему я? Было б у них свое имение — куда ни шло…
— Ну да, — поразмыслив, сказал Аникей. — А насчет комнаты — Семенова половина свободна, занимайте с Васяткой. Матвевна, надо будет, завсегда за им приглядит.
— А какова ваша цена?
— Кака там цена! Живите на здоровье. С Настеной обженитесь — вот и будете нам, старикам, в радость. Будто бы Семка женился! Так ить, мать?
— Так, так, — закивала Анна Матвеевна, вытирая памятные по Семену слезы. — У тебя, Васильич, из родовы кто есть?
— Никого, — помотал головой Вагранов. — отец на охоте пропал, и матушка вскорости за ним ушла. А братья-сестры малыми померли.
— Значит, будешь нам заместо сына. Ежели не против? Васятка, вон, нас уже бабой-дедом кличет…
— А не староват я для сына? — усомнился Вагранов. — Вы ж меня ненамного старше.
— Чаво их, года-то, считать? Главное — что у тебя тута, — Аникей постучал кулаком по груди.
Вагранов встал, поклонился в пояс:
— Тогда зовите меня просто Иваном. А я, если вы согласны, буду называть вас батей и маманей.
Вот такие были новости у штабс-капитана Вагранова. Выслушав их, Муравьев только головой покрутил. Спросил:
— И когда же венчаться думаете?
— Да вот, как вернусь из командировки, так и попрошу вашего согласия.
— Хитер бобер! — засмеялся генерал. — С Элизой жил — согласия не спрашивал. — И посерьезнел: — Да, ты прав, Иван Васильевич, семья нужна. Она — главная в жизни опора. И любовь нужна. Есть любовь — все получается, а нет ее — так ничего и не выходит или даже рушится. Ладно, отправляйся в командировку, да не задерживайся там. Пусть эту историю Невельской сам расхлебывает. Пригрел, понимаешь, змею на груди! И ведь ни словом мне не обмолвился, что вольнонаемный у него появился, да к тому же со связями в Париже. Слишком много воли взял контр-адмирал!
— А может, мне последить за этим Любавиным? — предложил Вагранов, а про себя подумал: «Оказывается, не одна Элиза собирала сведения об Амуре, вот и какой-то Любавин обнаружился, так что карты могли и уйти. Сказать об этом генералу? Нет — слишком непредсказуемы последствия…»
— И что ты хочешь выследить? Ну, ходит художник, рисует — и что? Каждый может рисовать, если способности и желание имеются, — никто не запретит. А вот карты — совсем другое дело! К картам можно допускать только проверенных людей, а Невельской показал себя таким разгильдяем — уму непостижимо! Нет, пускай сам этого «художника» разоблачает, сажает под арест и ждет дознавателя из Петербурга. А ты, мой дорогой, передашь все, что надо, почту заберешь и — домой, к невесте. Кстати, когда ее нам с Екатериной Николаевной представишь?
— Вернусь и представлю.
— Ну, ладно. Поезжай с богом!
Аянскую почту Вагранов повстречал в Усть-Куте. Ее задержали многодневные бураны на Юдомо-Майском нагорье и в горах Улахан-Бом. Сам он преодолел этот участок тракта вполне сносно и в конце февраля прибыл в Аян. Лед на море стоял прочно, торошения не было, и собачья упряжка, управляемая тунгусским каюром, легко бежала на юг вдоль береговой линии. От нечего делать Вагранов учился управлять собаками вдруг когда-нибудь пригодится. Тунгус хорошо говорил по-русски, ему нравилось учить русского офицера, а еще больше нравилось лежать на нартах, лениво подремывая и иногда подсказывая новоявленному «каюру», как следует поступить в каком-нибудь сложном случае.