«На кой черт он в это ввязался?» — подумал я с иронией. А десять минут спустя я уже возился под помостом, выполняя его распоряжения.

Вечером выступали певцы и танцоры, неожиданно ведущий объявил:

— Вокальный ансамбль «Три мушкетера»!

Оресте толкнул меня в бок и выскочил на помост.

— А где же остальные? — поинтересовался ведущий.

— Там внизу, они стесняются, — пояснил Оресте, кивая на нас.

На площади послышались смешки.

— «Рыжая Ежка!» — объявил Оресте.

Я немного нервничал, а Валериано, как всегда, был спокоен. Едва он начал петь, толпа замерла. Легко понять — они были потрясены, так же, как и я в первый раз. Вообще-то у нас с Оресте тоже хорошие голоса, и пели мы слаженно, хотя и осознали только-только, что представляем собой вокальную группу, название которой на ходу изобрел Оресте. Снова история Рыжей Ежки взволновала, разбудоражила фантазию, но на этот раз не только нашу, но и слушателей, заполнявших площадь. У меня было ощущение, что эту Ежку я знал когда-то, потом забыл, а теперь снова открыл для себя в песне. Как обычно, музыка перенесла меня в другое измерение, туда, где были только Валериано, Оресте, я, Ежка, ее альпийский стрелок и другие персонажи песни.

Мы кончили, — слушатели на площади пришли в неистовство. Аплодировали так долго, что я успел два раза рассказать Валериано анекдот, который он так и не понял. Многие женщины вытирали платочками слезы; один старик при свете фонаря показывал нам, как у него дрожат от волнения руки. Мы бисировали два раза. Потом спели о девушке, которую родители постригли в монахини, и остальной наш репертуар, наспех отрепетированный, когда мы расставляли бутыли с контрабандной граппой у стен погреба. Мы дали сто очков вперед всем остальным музыкальным группам. Нам щедро заплатили. Мэр города, устроитель празднества, лично просил нас остаться еще на денек и обещал кучу денег.

Жадность затуманила мне глаза, я, сам того не замечая, энергично кивал в знак согласия. Но Оресте отказался, насочинил, будто у нас тьма дел и контрактов и мы, дескать, не можем. На следующий день мы уехали. На дверце грузовика красивыми оранжевыми буквами Валериано вывел «Три мушкетера». Краску мы нашли на подоконнике какой-то мастерской. Скорее всего, это был сурик против ржавенья. Меня мучил вопрос, почему мы уехали, ведь нас приглашали остаться, нас хотели слушать. Но стоило мне почувствовать скорость и свежий ветер, как я все понял. Валериано, невозмутимый, словно восточный божок, видимо, всегда это понимал.

Мы останавливались в каждом попутном городишке на два, три, самое большое на четыре дня, и уезжали, набитые деньгами, небрежно рассовав их, куда попало. Через три месяца мы купили автомобиль и к нему большой фургон-прицеп с голубыми занавесочками. Мы стали знаменитостями, приглашения сыпались со всех сторон. Потом нам не повезло, мы остановились в городишке, где было казино. Да еще Оресте увлекся коллекционированием живописи, мы снова оказались на мели, автомобиль заложили, картины, штук двадцать, не знали куда девать. Из-за дождя мы застряли в захолустной остерии и пытались было расплатиться за ужин картинами, но хозяин об этом и слышать не хотел.

В карманах Оресте деньги задерживались так же недолго, как мы на одном месте. Наша жизнь напоминала качели: то у нас куры денег не клевали, то наш ужин ограничивался тощим бутербродом с колбасой. Казалось, мы все время взбираемся на кручу, вот-вот дотянемся до вершины, но нас то и дело отбрасывает назад.

Иногда я задумывался, как все это случилось именно со мной, как я мог бросить мать, дом, надежду отыскать постоянную работу, ради судьбы певца-бродяги, компаньона этого сумасбродного Оресте. Я в недоумении оглядывался вокруг, словно проснувшись от какого-то странного сна. Оресте не давал мне опомниться, — увлекал очередной вспышкой своей бурной неистощимой фантазии.

Мы выкупили автомобиль и снова носились из селенья в селенье, из города в город. Матери я наспех писал открытки, иногда указывал адрес гостиницы, где мы остановились. Но через три-четыре дня, самое большее через неделю, мы снимались с места, ответ все равно не застал бы меня. Мои отношения с матерью напоминали скобки, которые открыли, но забыли закрыть, а еще больше круги, расходящиеся по воде. Оресте делал все, чтобы не дать нам пустить корни. Стоило одному из нас привязаться к уличной дворняжке, к ландшафту, к очертанию церкви или колокольни, я уж не говорю к человеку, как он тут же назначал отъезд. Он вытаскивал из номера наскоро собранные чемоданы, порой из-под крышки торчали рукава рубашки, зашвыривал все в машину и — в путь, туда, где мы еще не бывали. Перед самым отъездом у меня сдавали нервы. Я делал вид, что ищу что-нибудь, лишь бы оттянуть время. Оресте ополчался против меня.

— Пижаму он не нашел, видите ли! Да провались она пропадом! Мир завален пижамами!

— А почему я должен терять вещи?!

— Терять, терять… Вшивая психология! Вещи — не фетиш! Нечего над ними дрожать!

— Ну подожди всего десять минут!

Он принимался фырчать, подтрунивать надо мной, хлопал по плечу и тащил к машине. А Валериано уже заводил мотор. Как только мы пускались в путь, меня снова завораживала дорога. Мы открывали все новые долины, автострады, горы, холмы, равнины. Когда поднимались на перевал, я с замиранием сердца ждал, что же сейчас откроется? Горы и озера волновали так же, как тело женщины, которую сумасбродный Оресте присылал мне в гостиничный номер после концерта. Порой я сам подгонял Валериано, он вел машину осмотрительно, словно шофер-любитель, сдающий на права.

Оресте поворачивался ко мне, в его глазах, цвета смолы, вспыхивали и загадочно поблескивали желтоватые искры. Мне чудилось, что он не то чародей, не то фокусник. Случалось, я воспринимал его только зрительно, не слыша ни слов, ни смеха, как будто он под вакуумным колпаком или под водой.

Деньги текли к нам рекой. Мы везде попадали на празднования. Стоило нам приехать, — и все признаки торжества оказывались налицо. Стены пестрят плакатами, над головой свисают гирлянды разноцветных флажков. Нередко мы обнаруживали среди зелени деревьев на центральной площади яркий полотняный купол цирка, а над ним развевался флаг. Мне приходило в голову, что вовсе не таинственные импресарио предупреждают Оресте по телефону, просто у него врожденное чутье на празднования, он находит их, как птицы конечную цель перелета. Мы будто парили на мыльном пузыре или на облаке, никогда не спускаясь на землю, словно мы — не люди, а какие-то эльфы или беспечные цикады, — мы только пели и резвились. Не пропускали ни одного зрелища. Мчались, как безумные, с одного конца города на другой, чтобы после представления в цирке успеть ворваться в театр. Даже на собственных концертах в зале или под открытым небом мы в какой-то мере ощущали себя зрителями. Я пел, аккомпанировал, и это не мешало мне слушать чудо-голос Валериано или восхищаться виртуозной игрой Оресте на аккордеоне. По окончании номера я аплодировал с не меньшим энтузиазмом, чем зрители.

У нас появились собственные песни. Я писал стихи, Валериано — музыку. В моей голове беспрестанно роились сюжеты и образы. Те, что воплощались в слова, обретали музыкальную плоть, становились песнями, остальные смутными тенями шевелились во чреве моего воображения и никак не материализовались. Оресте всю свою изобретательность вкладывал в организацию переездов, в разные авантюры, в переговоры с импресарио. Казалось, его меньше, чем нас с Валериано, захватывало волшебство песен.

Наша активность выплескивалась в буйной фантазии, в искрометной импровизации, в творческих находках. Планировать что-либо с Оресте было невозможно. У него все происходило стихийно, по наитию, по вдохновению. Скажем, песня «Люба» родилась часа в три ночи, летом, на гостиничном дворе, под шпалерой с незрелыми виноградными гроздьями. Тогда Оресте внезапно ворвался ко мне в комнату, разбудил и взахлеб сообщил:

— Валериано только что промычал потрясающую мелодию, пока чинил абажур, сидя на подоконнике!