Зоя Гаррисон

Большое кино

ЗВАР, 1938 ГОД

После новогодних тостов не прошло и часа, а она уже тащила его по залитой лунным светом дорожке. Потом она распахнула дверь и втянула его внутрь гостевого дома.

Сквозь тонкий шелк ее смуглое тело просвечивало так, что от неожиданности у него приоткрылся рот.

— Меня никто не видел. — Он не мог оторвать глаз от ее темных сосков.

— Хорошо. — Она улыбнулась и провела ладонями по его щекам. — Бедненький! Присядь.

Рядом со взбитыми подушками красовался большой бронзовый кальян, и это его немного отрезвило.

— Мать не разрешает мне курить гашиш, говорит, от него становятся бесплодными.

— Твоя мать слишком долго жила в пустыне. — Она усадила его на подушки. — Бери! — Как только у него во рту оказался кончик трубки, она поднесла к кальяну свечу, предварительно зажженную от огня маленькой чугунной печки. — Сначала вдох, потом выдох… Вот так. Это тебя успокоит. Ты слишком взволнован для урока.

Он принялся глубоко дышать. Что-то забулькало, во рту стало горько. Он посмотрел на нее и вопросительно пожал плечами.

— Подожди, скоро распробуешь.

Прошла вечность, прежде чем он почувствовал на своем плече ее прохладную руку. Она принесла кувшин с водой и губку.

Он не стал сопротивляться, когда она сняла с него ботинки, брюки, носки и стянула через голову рубашку.

— А ты сильная!..

Она принялась обтирать его какой-то густой жидкостью с запахом алоэ.

— Когда мне было столько, сколько тебе, я жила в Париже.

Твой отец определил меня учиться балету к одному из знаменитейших преподавателей Европы, который был со мной очень строг и часто бранил ни за что. Я молчала, потому что знала: когда закончится урок и разойдутся другие ученицы, он загладит свою вину передо мной.

Сначала он заставлял меня снимать сорочку и трико. Он твердил, что только голую балерину можно научить правильно вставать в позицию. Я делала приседания и все прочие упражнения у балетной перекладины, после чего закидывала на нее одну ногу. Он размещался у меня за спиной и, глядя в зеркале мне в глаза, учил задирать ногу как можно выше, чтобы все мое нутро представало в зеркале моим и его глазам. Тогда он овладевал мной сзади.

Пока он этим занимался, мне полагалось оставаться в неподвижной балетной позиции. Танцором становился он. Постепенно меня охватывало нестерпимое удовольствие. Он пускал в ход еще и руки и шепотом спрашивал, нравится ли мне все это. Глядя в глаза, он заставлял меня комментировать каждое его движение, каждый рывок. В конце концов я заливалась краской и кричала собственному отражению в зеркале, что мне очень, очень, очень хорошо!

Финалом ее рассказа стало то, что он кончил у нее на глазах и тут же попросил за это прощения.

— Глупости, — ответила она, вытирая губкой его живот. — Я сделала это намеренно.

Получив новую взбадривающую порцию гашиша, он благодарно откинулся на подушки. Она покинула его и вернулась через несколько минут с двумя половинками персика в руке.

— Спасибо, — удивленно проговорил он, — но я не слишком…

— Конечно. Дело не в этом. Ешь! — Она запихнула одну половинку персика ему в рот так, что он едва не подавился. — И не забывай дышать, не то задохнешься.

Внезапно что-то надвинулось на него, и ему показалось, что он стоит, задрав голову, под Эйфелевой башней. И тут он сообразил, куда она подевала вторую половинку персика.

— Доедай! — раздалось сверху.

Он вцепился ей в бедра и принялся за вторую половинку. По подбородку полился сок, и персик моментально исчез, но влага не иссякала. Он усердно трудился, чувствуя, как она напрягается, как бьется над ним в судорогах, подчиняясь могучей внутренней силе. Последняя, самая мучительная судорога — и она обмякла.

Он опустил ее на подушки.

Придя в себя, она снова заговорила:

— Это может происходить еще и еще. Работай язычком, мой златокудрый мальчик, и не останавливайся, только не останавливайся. Продолжай!

Он с готовностью подчинился. Когда язык одеревенел и едва не вываливался у него изо рта, он стал молотить ее подбородком, внимая доносящимся откуда-то издалека наставлениям:

— Поласковее, дружок, поласковее. Щетина не обязательно должна царапать, она тоже может дарить радость!

Наконец шея отказалась повиноваться и он пустил в ход нос, а к тому времени отдохнул главный инструмент — язык. Все это время его пальцы неустанно исследовали ее изнутри, словно пытались нащупать во влажной тьме загадочные письмена. Иногда тьма содрогалась, и она принималась биться над ним как одержимая, но он снова подчинял себе ее скользкое тело, получая в ответ хриплые похвалы.

Потом они, не сговариваясь, поменялись ролями: он превратился в наставника, она — в покорную ученицу. Он поднял ее, перенес на ложе и лег, насадив ее на свое копье, как на вертел.

Она обхватила его ногами и позволила ему опускать и приподнимать ее, словно куклу, предназначенную единственно для его услады. Когда скомканные шелка осветила заря, он встал, а она осталась лежать распластанной, как тряпичная кукла, брошенная кукловодом.

Следующие две недели он, как щенок, следовал за ней по пятам. Меньше всего ему хотелось возвращаться в Америку и браться за учебу.

— Скоро начнется война. Отец говорит, что я не вернусь сюда, пока она не кончится. Это может продлиться годы!

— Тем лучше.

— Ноя должен остаться здесь! Мое место — рядом с тобой. — Поддев носком ботинка песок, он обиженно покосился на море, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.

Негромко засмеявшись, она взъерошила ему волосы:

— Ты чудесный юноша, в Америке у тебя не будет отбоя от девчонок.

— Мне не нужны американские девчонки. Я хочу тебя!

— Это ты сейчас так говоришь. Придет время, и ты поймешь, что я была права.

В день отплытия он явился к ней:

— Ты будешь мне писать?

— Только если напишешь первым. И не забывай рассказывать про твоих американских подружек.

— Подожди, вот разбогатею, вернусь сюда и построю дворец для твоих скульптур.

— Зачем он, дворец! — ответила она со смехом. — Все, что мне требуется, — это покой, и я обрету его, когда ты от меня отвяжешься. Поторопись, не то опоздаешь на корабль.

Он был так жалок в школьном пиджаке, с теннисной ракеткой в руках… У нее словно что-то оттаяло в сердце. Она вынула из шкатулки с драгоценностями маленькую зеленую черепашку из французской эмали.

— У вас с ней глаза одного цвета. Храни ее в память обо мне.

Война все никак не начиналась, и ему разрешили приехать домой на летние каникулы. Увы, ковры, подушки, шелка оказались свернутыми. Она надела мужские брюки и рисовала обнаженного юношу-араба, сидящего на пыльном дощатом помосте. Мужские подтяжки подчеркивали округлость ее живота. Она беременна!

Он упал перед ней на колени, заглянул в ее суровое лицо, мысленно призывая вспомнить ту ночь.

— Я рассчитывала, что ты уже здесь не появишься. — Она не сводила глаз с араба. Кусок угля со скрипом перемещался по грубой серой бумаге.

— Как я мог не появиться рядом с тобой? Рядом с вами…

Она закрыла глаза, уголек замер на бумаге.

— Вынуждена тебя огорчить. Это не имеет к тебе отношения.

— Не понимаю.

— Что тут понимать? — Она сверкнула глазами. — Ребенок не твой. А теперь уходи, не мешай работать!

Он позорно бежал из гостевого дома.