«Пять бутылок доброго старого вина, — рассуждал он, — как отделить от них десятую часть?.. Вычислять у меня времени нет, поставлю-ка одну сюда, а от остальных ничего не возьму, из скромности… Пять окороков, три каплуна, два зайца, всего — шесть штук, одна часть полагается мне, но какая?.. Возьму-ка я по штучке от каждого вида, чтобы не ошибиться…»
На этом этапе столь честного дележа раздался удар молотка; Пьетро скорчил довольно отвратительную мину и бросился открывать дверь; на пороге появился Бернардо Гавацца: он был бледен, в его глазах, казавшихся темнее обычного, можно было прочесть суровую, но твердую решимость.
— Вот и я, — коротко сказал он.
— Прекрасно, — ответил Луиджи, — такая точность — хорошее предзнаменование… Давай-ка, Пьетро, убери все это; поточнее сосчитаешь в другой раз.
— Как вам будет угодно, преподобный отец, — ответил привратник, проворно вывалив в углу половину содержимого сумы.
Добросовестно выполнив порученное дело, он поспешил отнести остальное на кухню; в это время Луиджи, за которым следовал Бернардо, отправился в лазарет, где хранилось множество лекарств, доверенных его учености. Луиджи был очень образован: химия в то время находилась еще в зародыше, но у него уже имелись важнейшие вещества, и он часто изготавливал такие смеси, которые по достоинству мог оценить лишь он один.
— Держи, — сказал он Бернардо, доставая из шкафа пузырек размером в палец, — одна капля жидкости из этого флакона на губах ребенка, и то, что завязалось вчера, развяжется сегодня.
— О преподобный отец! — печально заметил Гавацца. — Неужели вы не простите несчастное дитя?
— Это невозможно, Бернардо! Все, и прежде всего ты, заинтересованы в том, чтобы он исчез как можно скорее. Разве ты не знаешь, что граф Мариани настороже и ему почти все известно? Что произойдет, если мы не будем действовать решительно? Рождение ребенка засвидетельствовано, будет установлено, что он родился жизнеспособным и в положенный срок, хотя после возвращения Мариани прошло меньше семи месяцев, а это значит, что во время зачатия он находился более чем в восьмистах льё от Италии… Что мы противопоставим всем этим доказательствам?.. Ты натворил бед, Бернардо, тебе и выкручиваться, а спасение — вот оно, другого быть не может… Не спорю, это крайняя мера, от которой отшатнется слабый духом; но ты, Гавацца, не трус, я в этом уверен.
Бернардо провел рукой полбу, как бы отгоняя навязчивую мысль.
— Нет, — сказал он, помолчав минуту, — я не трус, и поскольку ее можно спасти только такой ценой…
— Ты ее спасешь, не так ли?
— Надеюсь, у меня хватит смелости.
— Возьми же эту склянку и запомни: что бы ни случилось по твоей вине, ты окажешься в могиле до того, как с головы Анджелы упадет хотя бы один волос.
— Падре! Вы так ее любите, что нам невозможно не понять друг друга; я буду подчиняться вам, как ей самой, и если допускаю ошибку, пусть Бог простит меня.
Гавацца взял пузырек и удалился, но расстояние от монастыря до виллы он преодолевал довольно долго, ибо шел медленно, погрузившись в печальные размышления. Время от времени он останавливался и чувствовал, что всеми силами души протестует против навязанного ему жертвоприношения; затем ему вдруг начинало казаться, что стальная стена встает между его сердцем и разумом, а необходимость подчиниться року представлялась особенно настоятельной и неумолимой.
К вилле Сантони Бернардо подошел поздним вечером; он еще не принял окончательного решения, но вместе с тем ощущал в душе силу и энергию, необходимые для того, чтобы подчиниться всемогущему и, возможно, непобедимому року. Пробило полночь, но поздний час не мог помешать человеку, уже давно свыкшемуся с этим домом и хорошо знавшему всех его обитателей, проникнуть внутрь. Нахмурив лоб, обливаясь горькими слезами, он молча пересек несколько комнат и вскоре вошел в спальню, где около колыбели новорожденного дремала кормилица. Здесь ему пришлось остановиться: ноги у него подкашивались. Однако, постояв немного, он, хоть и с трудом, дошел до колыбели и при тусклом свете лампы, горевшей рядом на столе, с волнением, до сих пор ему незнакомым, стал рассматривать спавшего глубоким сном ребенка, затем упал на колени.
«Нет, — подумал он, стиснув руки и заливаясь слезами, — Бог не может требовать от меня такой ужасной жертвы… Бедное дитя, ты будешь жить, но никогда не узнаешь своего отца…»
И прислушавшись лишь к голосу сердца, Бернардо покинул комнату, куда пришел, чтобы совершить преступление.
Однако через три часа он вернулся с легким свертком в руках. Бернардо положил его в колыбель, где лежал ребенок Анджелы, его ребенок, и через минуту исчез, унеся с собой нечто похожее на то, что он оставил.
Он прошел полями к ферме, расположенной в двух льё от виллы Сантони; на пороге крестьянского дома его ждала женщина, он передал ей свой сверток, отсчитал золотые монеты и что-то сказал тихим голосом.
Уходя, он обернулся:
— Советую вам хранить то, что свершилось, в глубочайшей тайне; ваш ребенок не умер нынешней ночью, чудесный эликсир вернул ему жизнь. Вы ничего не должны рассказывать, правду можно будет открыть только после того, как я предупрежу вас об этом.
И Бернардо ушел.
На следующий день стало известно, что на вилле Сантони ночью умер сын Анджелы; и действительно, мертвое тельце новорожденного покоилось в колыбели.
Одновременно с этой неожиданной смертью семью Мариани поразило другое несчастье. От неизвестной болезни внезапно скончался старший сын графа.
Яд Луиджи сыграл свою роль этой трагедии, ведь именно Гаванца задумал это преступление и тайком совершил его.
— А! Преподобный отец, — шептал Бернардо, — ты говорил только о моем ребенке; может быть, этот тебе почему-то дороже?
Мариани почти в одно и то же время узнал о смерти своего старшего сына и кончине бедного малыша, родившегося после его возвращения в Италию.
Вначале граф был охвачен ужасом, ему казалось, что смерть витает вокруг него, но очень скоро он оправился от охватившего его страха.
«Меня хотят запугать, — размышлял он, — но это не удастся, на моей стороне — правое дело и справедливость, правосудие во всем разберется: от него никто не уйдет. Через неделю я буду на вилле Сантони, и пусть страшатся виновные! Я без устали буду искать людей, ставших моими врагами, хотя и не знаю, по какой причине. Надо пролить свет на то, что произошло. Я всегда действовал открыто, и мне опасаться нечего. О! Меня презирают, ставят под сомнение графский титул, дарованный моему дяде, единственным наследником которого я являюсь. Я никогда не дорожил этим титулом, папаша Мариани был торговцем в Генуе, пусть так, не отрицаю, но он был человек добросердечный и порядочный, так что славным представителям семейства Спенцо не удастся опозорить никого из Мариани! Я поеду на виллу Сантони, где низость и преступление свили себе гнездо, и мы еще увидим, не окажутся ли сильнее честь и отвага!»
XII
Намерение г-на Мариани было слишком серьезным, чтобы что-нибудь могло помешать его осуществлению; он оставил необходимые распоряжения и отбыл из Турина с тем, чтобы окончательно обосноваться на вилле Сантони; крики и жалобы, скорее всего ожидавшие там графа, особенно его не занимали. К тому же он чувствовал, что сможет рассчитывать на уважение тех местных жителей и слуг, с кем ему предстояло иметь дело; знания в области земледелия и управления крестьянским хозяйством сдружили графа со многими мелкими землевладельцами в окрестностях Сантони во время его первого приезда в эти края. Его любили и уважали, но не потому, что он был синьором: одни считали его добрым соседом, другие — хорошим хозяином, ведь он охотно разговаривал на местном наречии с бедным людом, чтобы его лучше понимали, а в часы отдыха не гнушался обществом слуг и восседал за их столом, как патриарх.
Итак, г-н Мариани знал, как его примут местные жители и крестьяне, работающие в его владениях; однако в отношении приема, который ему окажут теща и жена, он был не так спокоен; но эти женщины не стали ждать его прибытия: узнав об отъезде графа из Турина, они покинули виллу Сантони и удалились в Кивассо, тем самым вручив себя покровительству Бернардо Гавацца, ставшего управляющим их имений.