— Значит, вы это можете?

— Могу ли я?! Вы, наверное, забыли, что меня уважают, чтят и боятся во дворце ди Верруа, что у меня немало богатств, которые ваш муж и его мать были бы счастливы прибрать к рукам. Громко взывая к их чести, я заставлю их прислушаться к моим словам, а если они воспротивятся мне, то навлекут беду на свою голову.

— Но, поскольку вы все можете, сударь, почему отказали в помощи моему отцу?

Он на минуту растерялся. Вопрос был поставлен слишком прямо. Но очень скоро аббат пришел в себя.

— Как же я мог согласиться на разлуку с вами? Мог ли я отпустить вас одну и так далеко? Видно, вы не знаете, что такое любовь, хотя утверждаете, что любите своего ничтожного супруга, у которого даже не хватает ума заметить ваши чувства и ответить на них.

Я не прерывала его, позволяла давать обещания, угрожать, не придавая значения ни тому ни другому; когда он высказался, я устроилась поглубже в карете, закрыла глаза и, едва обернувшись к нему, сказала:

— Доброй ночи, сударь! Я буду спать.

— Как это спать?! Так вот как вы отвечаете на мои слова?

— Сударь, во сне все забывается, а в настоящее время самое большее, что я могу сделать для вас, — забыть то, что услышала. В противном случае мне пришлось бы отвечать вам совсем иначе, но уважение, которое внушают мне ваш возраст, достоинство и положение, не позволяет мне этого. Однако не пытайтесь возобновить прежний разговор, ибо мое терпение во второй раз не выдержит подобного испытания.

Никогда еще мне не приходилось наблюдать подобной ярости. Аббат побагровел так, словно его вот-вот должен был поразить апоплексический удар; он уничтожил бы меня взглядом, если бы глаза способны были убивать, и снова стал угрожать мне с чисто итальянской горячностью, затем, неожиданно смягчившись, бросился к моим ногам, плакал, рыдал, уверял, что умрет от тоски, если я оттолкну его, просил прощения зато, что позволил себе выражения, о которых теперь сожалеет, уверял, что он мой раб и что малейшее мое желание станет для него высочайшим законом. После этого он позволил себе несколько нелепых выходок, объяснимых и простительных для человека, охваченного безумной страстью, но для шестидесятилетнего старца недопустимых, ибо в этом случае они обретают удивительное свойство — становятся смешны. Меня душил смех, и я не сдержалась, расхохоталась в лицо этому старому распутнику; я смеялась от души и так весело, что, наверное, умерла бы, если не выплеснула бы свои эмоции.

Аббат бросил на меня более злобный взгляд, чем прежде, но я не успокоилась, а, напротив, засмеялась еще громче и сильнее, не сдержав своих чувств. Наконец, превозмогая себя, я решила ответить ему, но так, чтобы у него не возникло нового искушения соблазнять меня.

— Неужели, — сказала я, вытирая слезы, катившиеся по моим щекам из-за безудержного хохота, — неужели вы, сударь, при том, что годитесь мне в дедушки, могли хоть на секунду поверить, что я, отвергнувшая герцога Савойского, бежавшая от него и от всех других, сохраняла себя ради того, чтобы вы оказали мне честь, удостоив своей благосклонности? Вы действительно на это надеялись? О! Если бы вы были французом, я отослала бы вас к Мольеру и его «Школе жен»; но вы вряд ли захотели бы взглянуть в это зеркало, ведь никто не хочет увидеть свое отражение, если известно, как оно безобразно. Так придите же в себя, сударь, подумайте о том, кто такая я, и кто вы, и не забивайте мне больше голову любовным вздором. Покайтесь и думайте о том, как достойно умереть, а не грешить и склонять к греху других.

Аббат все еще стоял на коленях; когда я принялась смеяться, он сначала отпрянул, затем, не отрывая глаз от меня, стал медленно подниматься, при этом выражение его лица, взгляд его глаз полностью преображались.

Пока я говорила, он слушал и даже не пытался перебить меня; когда же я умолкла, он заулыбался, но эта улыбка была так страшна и так чудовищна, что я похолодела. Наконец он окончательно выпрямился и сел рядом, на то место, которое покинул.

— Это ваше последнее слово, сударыня? — спросил аббат совершенно спокойно, но увидев, как он бледен и как исказилось его лицо, я ужаснулась.

— Да, сударь, конечно.

— И оно бесповоротно?

— Бесповоротно.

Скажу вам честно, теперь мне было не до смеха. Он откинулся на спинку сиденья, скрестил руки, опустил голову и задумался по меньшей мере на четверть часа.

Этого времени хватило ему для создания подлого плана.

Ему вспомнилось, что монах Луиджи вместе со смертельным ядом передал ему сильное наркотическое средство.

Он решил воспользоваться им как снотворным, чтобы сломить всякое сопротивление с моей стороны.

Приготовив питье, аббат делла Скалья мог удовлетворить свою ужасную страсть, овладеть мною и не позволить никакому обвинению сорваться с моих губ.

Он решил дождаться ночи и осуществить свое намерение.

Я только что упомянула монаха Луиджи. Кажется, уже давно я не говорила о нем и забыла продолжить рассказ о том, что с ним произошло.

Оставим же на некоторое время аббата делла Скалья с его черными замыслами и вернемся к капуцину.

X

Власть дерзкого монаха все возрастала и распространилась на все семейство Спенцо. Однако Бернардо был далеко не так предан ему, как это казалось. Этот человек чувствовал себя униженным; ему было чрезвычайно больно смотреть, как вследствие участившихся визитов монаха к г-же Спенцо и ее дочери ослабевает его влияние; теперь в нем не нуждались так, как прежде, он перестал быть единственным мужчиной, на которого эти две женщины могли опереться в их борьбе с Мариани, который, кстати, решительнее, чем прежде, был настроен отстаивать свою власть и свои права. И кроме того, не останутся ли на его лице отвратительные следы перенесенной им ужасной болезни? Анджела отдалась ему из каприза, из склонности к легким удовольствиям, но, увидев, как оспа изуродовала его кожу, не оттолкнет ли она любовника? Поэтому Гавацци чувствовал необходимость вновь вырасти в глазах этих легкомысленных женщин, чье неуемное мотовство угрожало их будущему, увеличивая брешь в их финансах.

Чтобы укрепить свое пошатнувшееся положение, вновь обрести заметно утраченное в последнее время влияние, надо было нанести решающий удар, способный восстановить между ним и этими женщинами взаимовыгодную связь, которую ничто более не могло бы сокрушить. И теперь Бернардо не мог уже думать ни о чем, кроме своего плана, ничто другое его не занимало. Разумеется, ужасный сборщик подаяний представлялся ему страшной опасностью; но по мере выздоровления к нему возвращалась энергия: монах теперь уже не казался ему непобедимой силой, и скоро решение было принято.

— О мой бедный Бернардо, как же вы изменились! — воскликнула Анджела, когда Гавацца впервые после своего выздоровления предстал перед ней. — Почему эта ужасная болезнь не выбрала кого-нибудь из тех мужланов, что возятся в хлеву у нас в имении?

— Не печальтесь, — ответил Бернардо, — как видите, можно победить болезнь, которую я перенес; но я знаю, бывают недуги, от которых не выздоравливают, и они могут вернуться в любую минуту.

Анджела вздрогнула: как бы виновна она ни была, воспоминание о преступлении, на которое намекал Гавацца, возможно, не укоренилось в ее сознании; однако она не гнала от себя ужасную мысль о совершенном преступлении, и, услышав, как ее излагают, не выразила удивления или гнева.

Анджела не способна была задумать преступление; но ее порочная душа была также не в силах отказаться от выгоды или сообщничества, возникающих на этом пути.

— Постарайтесь поскорее поправиться, друг мой, — только и сказала она, — и не подвергайте себя опасности возвращения болезни из-за душевных терзаний. Кто знает, что может случиться, поживем — увидим!

— Конечно, но теперь у нас неурожайный год, фермеры плохо платят; мне остается лишь продать лес под рубку и сделать новый заем, чтобы оплатить проценты за предыдущий, в то время как эта ненасытная свинья, так бесстыдно обманувшая и обобравшая вас, кладет в свой карман огромные выплаты за аренду и насмехается над вами в компании слуг, с которыми проводит время; мнимый дворянин, чей отец босиком разгуливал по улицам Генуи… О! Надо с этим покончить, и если бы я знал священника, который согласился бы освятить пули, что я выплавил бы для этого мерзавца…