Сатирическая форма его рассуждений вызывала шок у судей. Ведь еще с конца 20-х годов в официальном сознании бытовало убеждение: всякий сатирик посягает на советский строй. Так судили о М. Булгакове. Так судили о Е. Замятине. Теперь так судили Синявского и Даниэля.

Имя Замятина неслучайно всплывает в памяти в связи с этим судебным процессом. «Почему танец – красив?» – задавался когда-то вопросом герой романа Замятина «Мы». И отвечал сам себе: «…потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной эстетической подчиненности, идеальной Несвободе». Такую философию мира Синявский в своей статье назвал «телеологической», имея в виду именно осознанную и возведенную в ранг радостной нормы несвободу: «Как вся наша культура, как все наше общество, – писал он, – искусство наше – насквозь телеологично. Оно подчинено высшему назначению и этим облагорожено. Все мы живем в конечном счете лишь для того, чтобы побыстрее наступил Коммунизм». Синявский подвергал сомнению не мечту человечества о коммунизме, но такое представление, где он, коммунизм, – только абстрактная Цель, а человек – такое же абстрактное Средство. Философия Цели и Средства, по его мнению, «толкает к тому, чтобы все без исключения понятия и предметы подвести к Цели, соотнести с Целью, определить через Цель». Оторванная от человека, фетишизированная Цель стала основой идеологии, которая узаконила насилие и антигуманность: «Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали».

Сегодня, когда все, сказанное тогда Синявским, вошло в наш обиход, поражают не только его раннее прозрение, не только прямота откровения, но полное отождествление себя со своей страной, несчастьем своего народа. И когда, обращаясь к недругам, злорадно смеющимся над идеалами первых революционеров, Синявский с гневом говорил: «Что вы смеетесь, сволочи? Что вы тычете своими холеными ногтями в комья крови и грязи, облепившие наши пиджаки и мундиры?» – в его словах звучала боль за русский народ, боль за русскую культуру.

Мог ли понять его государственный обвинитель, совсем по Замятину поучавший Синявского на процессе? «Свобода печати – не абстрактное понятие, – говорил О. П. Темушкин. – Это у нас настоящая свобода, у нас свобода в том, чтобы идти вместе с народом и за народом, на художественных произведениях воспитывать народ и, в первую очередь, молодежь. Свобода воспевать подвиги наших людей». И, как говорится, ни-ни – в сторону.

Но «мир жив только еретиками», говорил Замятин. И вопреки обвинительным речам, Синявский и Даниэль на процессе подняли еще одну крамольную тему: оба писателя впрямую говорили о свободе творчества. Внешней несвободе они противопоставили внутреннюю свободу художника, понимая ее широко – от свободы истолкования мира до свободы формотворчества. Если З. Кедриной авангардистская форма произведений Терца-Синявского казалась подражанием загнивающему Западу, то сам обвиняемый на процессе развил ее в философию творчества, предупреждая своих собратьев по перу, что без прививки «модернистского дичка», говоря его же, но более поздними словами, задохнется русская литература. Он напоминал: «Слово – это не дело, а слово: художественный образ условен, автор не идентичен герою»; он иронизировал над стремлением делить героев на положительных и отрицательных, и только; стесняясь за тех, кому вынужден был разъяснять простейшие вещи, он говорил: «Ведь правда художественного образа сложна, часто сам автор не может ее объяснить…»

Но все было напрасно: реальный водораздел между обвиняемыми и обвинителями проходил по черте, разделяющей самый тип их сознания. Формула «Кто не с нами, тот против нас» была Незыблемой для обвинителей. С этой логикой в атмосфере накаленных страстей открыто спорил Синявский. Он только точно указал причину глухого непонимания: «…у меня в неопубликованном рассказе «Пхенц» есть фраза, которую я считаю автобиографической: «Подумаешь, если я просто другой, так уж сразу ругаться…» Так вот: я другой. В здешней наэлектризованной, фантастической атмосфере врагом может считаться любой другой» человек. Но это не объективный способ нахождения истины…»

«О том, о чем я пишу, молчит и литература, и пресса, – говорил на суде Ю. Даниэль. – А литература имеет право на изображение любого периода и любого вопроса. Я считаю, что в жизни общества не может быть закрытых тем». Это был акт духовного сопротивления, духовной независимости.

Нет, Синявский и Даниэль стали возмутителями спокойствия отнюдь не случайно. И сегодня это яснее, чем когда бы то ни было.

Я хорошо помню атмосферу процесса: это была атмосфера беснования, затягивающая все новых людей, обнаруживающая их духовную слабость, неспособность защитить себя, свое лицо. И вот уже вослед, после приговора, зряшно, не под петлей, не под угрозой расстрела пишут свое письмо профессора и преподаватели Московского университета, принародно каясь, что «знали Андрея Синявского», но не распознали, что есть «другой Синявский». В увлечении красным словцом обвинили они Синявского уже не только в клевете на русский народ, как это было на процессе, но и в клевете «на человеческую природу, на все человечество». А смирнейшего, любимого учениками доцента В. Дувакина, осмелившегося заявить на суде, что Синявский был «человек, ищущий истину, искренний и честный в своих исканиях», что его жизнь была жизнью «очень аскетической», что он был «погружен в русское искусство», отстранили от преподавания, разрешив ему в виде милости заняться незаметной библиотечной работой.

Страна разделилась – «образ врага», еще не умерший, воскрес. Время до процесса было временем надежд на справедливость, силу легального протеста, весомость общественного мнения. Это была самая высокая точка в развитии гражданского самосознания, пик доверия к власти, жажда достучаться до «верхов», найти с ними общий язык. Писали жены арестованных, писали друзья, незнакомые люди. Они не скрывали своих имен: М. Розанова, Л. Богораз, И. Голомшток, А. Гинзбург, А. Якобсон, И. Роднянская, Л. Копелев, Ю. Герчук, В. Корнилов, В. Меникер, Ю. Левин, Н. Кишилов. Письма шли в «Известия», в Президиум Верховного Совета СССР, в Президиум Верховного Совета РСФСР, в Московский городской суд, в Верховный суд СССР, в Верховный суд РСФСР. Свои услуги для защиты обвиняемых предложили видные деятели советской культуры и науки (в том числе Вяч. Вс. Иванов – ученый с мировым именем). Доброжелательные отзывы о творчестве Даниэля и Синявского послали в суд К. И. Чуковский и К. Г. Паустовский.

Не помогло.

Буря негодования поднялась за границей. В числе протестующих были крупнейшие деятели мировой культуры, практически все международные творческие ассоциации и даже руководители ряда зарубежных компартий.

Не помогло.

Речь шла о демократии – а это много значило для пробудившейся страны, для ее самосознания, это много значило и для ее престижа за рубежом. Все требовали гласности (это слово – тоже из тех времен). Все требовали информации. Все требовали соблюдения законности.

Но мнение сограждан и зарубежных друзей Советского Союза было отодвинуто в сторону – за ненадобностью. Протесты писателей и ученых – брошены в корзину. Защитникам Синявского и Даниэля бесцеремонно дали понять, что в их мнении никто не нуждается.

Сегодня это может показаться странным: ведь все просили всего лишь открытой дискуссии, всего лишь открытого суда, всего лишь гласности. Ведь все говорили лишь о свободе творчества, протестовали против отождествления художественного произведения с политической прокламацией. Всего лишь…

А в это время писатели торопливо исключали Синявского из своего Союза: 22 февраля 1966 года «Литературная газета» опубликовала заметку «В секретариате Московской писательской организации», где сообщалось о единодушном осуждении А. Д. Синявского и единогласном решении исключить его «из членов Союза писателей СССР как двурушника и клеветника, поставившего свое перо на службу кругов, враждебных Советскому Союзу».