– А как он проверил это?

– Аборты. После трех месяцев плод имеет ярко выраженные половые признаки. Он – человек из МИНАПа – утверждает, что за все время у него была только одна ошибка: вместо Клары Цеткин ему представился писатель Федор Гладков. Конечно, мы отнеслись к его объяснениям скептически, но ведь мы не были знакомы с этими документами…

– Так. В общем, товарищ профессор, картина ясная. Спасибо, мы вас не задерживаем. Работайте, трудитесь, если что понадобится – обращайтесь прямо ко мне. Товарищ Волков, проводите профессора.

Профессор на негнущихся ногах зашагал к выходу. За дверью послышалось его громкое «Уф!»

– Ну что ж, товарищи, я думаю, надо делать практические выводы. Мы должны подойти к этому расчетливо, по-хозяйски. Первым делом надо выяснить, сумеет ли он обучать других. Если сумеет – тогда мы сможем перейти на планированное деторождение. Уточнить цифры выпуска одежды, обуви, бюстгальтеров и дамских велосипедов. В течение восемнадцати-двадцати лет устранить разницу в количестве женщин и мужчин. Чтоб всем было по потребности. А за безбрачие – под суд! Так я говорю, товарищи? Если не так – подскажите, поправьте. Иван Петрович – выскажись! Василий Семеныч! Правильно я говорю?

– Правильно, Павел Петрович! Грандиозные перспективы развития… А если, кроме него, никто не сможет?

– Волков бояться – в лес не ходить, а уж если… Что ж, подумаем, посоветуемся. У нас человек не пропадет, найдем ему место, используем. В малых масштабах используем… в узком кругу. Мы ведь народ занятой, да и годы наши не те. А если у нас дети родятся – это будет иметь ба-а-льшое политическое значение! Это будет воспринято как новое свидетельство нашей силы, нашей мощи… м-да… А он парень наш, советский, комсомолец!… Кормить его надо получше… Мяса, мяса ему! Товарищ Волков, распорядитесь.

– Слушаюсь, Павел Петрович.

– Трофим Денисович, а ты чего молчишь? Как тут с философской точки зрения? Идеализма нет? Я про методы его.

– Что вы, Павел Петрович! Тут диалектика: базис влияет на надстройку – то есть социалистические условия жизни влияют на его сознание, а надстройка, то есть его сознание, влияет на базис – то есть на зачатие, на материальный, на биологический процесс. Опять же не кто-нибудь, а Карл Маркс…

– Итак, товарищи, организацию этого дела мы поручим…

7.

Вот так и превратился Володя Залесский в «человека из МИНАПа». Из грандиозных экономических планов ничего, к сожалению, не вышло. Талант юноши оказался уникальным, вроде таланта Паганини. И хотя наверху уже представляли себе заголовки в газетах вроде «Проект поправок к семилетнему плану развития народного хозяйства, принятый на основе выдающихся достижений советской науки», «Впервые в истории человечества», «Советский человек управляет биопроцессами», «Новое торжество марксистской философии» – но от всего этого пришлось отказаться. Впрочем, ученые-генетики высказали предположение, что необычайные способности человека из МИНАПа могут передаваться по наследству. Что ж, поживем – увидим.

А пока Володя живет на подмосковной даче; там он ест, спит, занимается спортом и смотрит телевизор под наблюдением врачей. Время от времени за ним присылают машину, и он едет выполнять свои обязанности.

Одно время он интересовался: к кому его возят? Все спрашивал, спрашивал, пока один из охранников не сказал ему:

– Ты, парень, делай свое дело да помалкивай. Зачем тебе фамилии? Если что случится, с тебя и спросу нет. А будешь много знать, – а-а, скажут, слишком много знает, пожалуйте бриться! А так твое дело телячье – пожрал и на бок!

И Володя замолчал.

Живется ему неплохо, хотя и скучновато. И лишь одна мысль омрачает его существование: что будет, если он утратит свое дарование? Институт-то он так и не кончил. А сейчас без образования – ой как трудно!

ИСКУПЛЕНИЕ

Я соглядатай между вами,

Я слушаю, когда в тревоге

Вы рассуждаете о ванне,

О домработницах, о Боге.

О, милые, и я такой же,

Интеллигентен и тактичен,

Но вот – рванет мороз по коже

И на полях наставит птичек.

И я предам вас, я продав вас!

За что? За то, что в час вечерний

Случайно вспомню я про давность

Вражды художника и черни.

Илья Чур. «Товарищам интеллигентам».

Наступило время блатных песен. Медленно и постепенно они просачивались с Дальнего Востока и с Дальнего Севера, они вспыхивали в вокзальных буфетах узловых станций. Указ об амнистии напевал их сквозь зубы. Как пикеты наступающей армии, отдельные песни мотались вокруг больших городов, их такт отстукивали дачные электрички, и наконец, на плечах реабилитированной 58-й, они вошли в города. Их запела интеллигенция; была какая-то особая пикантность в том, что уютная беседа о «Комеди Франсэз» прерывалась меланхолическим матом лагерного доходяги, в том, что бойкие мальчики с филфака толковали об аллитерациях и ассонансах окаянного жанра. Разрумянившиеся от ледяной водки дамы вкусно выговаривали:

«Ты, начальничек, ты, начальничек,
Отпусти до дому…»

А если какая-нибудь из них внезапно вздрагивала и пыталась проглотить словцо, до сей поры бесполезно лежавшее в ее лексиконе, то всегда находился знаток, который говорил:

– Душа моя, это же ли-те-ра-ту-у-у-ра!

И все становилось ясно. Это превратилось в литературу – безумный волчий вой, завшивевшие нательные рубахи, язвы, растертые портянками, «пайка», куском глины падавшая в тоскующие кишки…

Но бывало и так, что кто-то из этих чисто умытых, сытых людей вдруг ощущал некое волнение, некий суеверный страх: «Боже, что ж это я делаю?! Зачем я пою эти песни? Зачем накликиваю? Ведь вот оно, встающее из дальнего угла комнаты, опустившее, как несущественную деталь, традиционный ночной звонок, вот оно, холодным, промозглым туманом отделяющее меня от сотрапезников, влекущее «по тундре, по широкой дороге» под окрики конвойных, под собачий лай… Зачем, зачем я улыбаюсь наивности этих слов? Это же всерьез, это же взаправду! Ах, прощай, Москва, прощайте, все!… Возьмут винтовочки, взведут курки стальные и непременно убьют меня… Тьфу, напасть!»

И я (это я о себе пишу) встряхивал головой, выпивал очередную рюмку и трогал колено чужой жены, сидевшей рядом со мной.

А песня звучала, песня шла под улыбку, и зловещие тени уползали из комнаты, через переднюю, на лестничную площадку.

И оставались там.

1.

В буфете не продавали пива, потому что в фойе шла лекция о полупроводниках. Так распорядился директор кинотеатра из уважения к науке. Буфетчица, пятнистая от возмущения (у нее срывался план), шмякнула на поднос бутерброд с засохшей семгой. Я жевал семгу и разглядывал фойе. Кинотеатр был третьесортный, и новейшие веяния его не коснулись: по стенам по-прежнему висели портреты передовиков производства. Пожилой лектор уныло и невнятно бормотал что-то десятку-другому слушателей, время от времени показывая непонятные, с виду пластмассовые штуковины.

У Ирины после работы было какое-то профсоюзное собрание, отчетно-перевыборное, что ли, и мы могли встретиться только в восемь. Ну что ж, до начала сеанса полчаса, картина – часа полтора, минут двадцать пешком до Курского – время можно растянуть. Только бы на знакомых не нарваться. Хотя, впрочем, третий лишний – не всегда лишний. Этот третий дает возможность говорить с невинным видом такое, от чего у Ирины вздрагивают губы, можно острить, балансировать на тонком словесном канате – а вдвоем эта игра не имеет никакого смысла. Вообще, трудно стало с Ириной. Той последней, окончательной близости, которая дала бы толчок новым отношениям, еще нет, а обо всем остальном уже переговорено: о детстве, о войне, об эвакуации, об общих знакомых. Дырки в разговорах хорошо затыкать поцелуями, но куда спрячешься от людей? Зимой холодно, а теперь темнеет так поздно, что поневоле приходится вести себя благопристойно.