— Тебе-то остатки перепадали от этих закусок? — поинтересовался Фокин.

— Зачем! — весело удивился старик. — Я сторож. Мне не за что. Я и чернушкой сыт.

Разговор с Ерофеичем взволновал Фокина. Он быстро шел в гору по Комаревской улице и, тяжело дыша, остановился только у двери дома, куда на днях переехал с Новой Слободы. Жена встретила его в прихожей.

— Опять бегом! Еле дышишь. Забываешь, что нельзя тебе — не двадцать лет.

— Ну, ну, подумаешь, подумаешь! — бормотал Фокин, стягивая с себя шинель. — Ах, Груня, разговорился я со стариком Ерофеичем в Совете...

И Фокин стал рассказывать о стороже сперва жене, потом, войдя в комнату, Мите, так как жена, не дослушав, побежала на кухню.

Митя раскладывал на столе срочные телефонограммы, письма, записки карандашом на обрывках серой, розовой, синей оберточной бумаги. Фокин подсел к столу, стал просматривать, то берясь за карандаш и делая пометки, то хватаясь за ложку, чтоб похлебать суп, принесенный Аграфеной Федоровной. При этом он продолжал рассказ о Ерофеиче.

— Вы только подумайте, — восклицал Фокин, — живет в Брянске с пятого года, все величайшие события прошли перед ним, в самой гуще их был — и ничто его не коснулось! Рядом с ним люди дрались, умирали за справедливость, за счастье вот таких же ерофеичей. Сам он всю жизнь черной коркой хлеба жил, по-собачьи, обслуживая обожравшихся паразитов, — и не обижался, не роптал. Даже весел, бодр. Рабья душа! Черт возьми, скоро ли такой Ерофеич обретет чувство человеческого достоинства?!

Митю всегда поражало, как остро реагировал Фокин буквально на каждое явление, с которым сталкивался, как страстно размышлял над ним. И всякий раз это были мысли о грядущем, о том, что будет завтра, через год, через десять лет. А сколько раз видел Митя старика сторожа, слушал его рассказы об офицерских кутежах — ни одной мысли не возникало у него тогда.

Вдруг Фокин замолчал, с интересом рассматривая в ложке кусок мяса.

— Мясо-то молодое! Груня, Грушенька!

— Что тебе, Игнат? — с преувеличенной незаинтересованностью отозвалась жена.

— Откуда в столовке телятина оказалась?

— Не знаю, не знаю... К тебе Григорий заходил...

Фокин пристально посмотрел на жену, потом обернулся к Мите.

— Что сегодня в столовке на обед было?

— Сегодня, Игнат Иванович... Я забыл... — заюлил Митя, сообразив, в чем дело, и вдруг нашелся: — Вспомнил, Игнат Иванович! Сегодня я не ходил обедать. Так что не знаю.

Аграфена Федоровна благодарно поглядела на Митю и стала оживленно продолжать:

— Заходил Григорий Панков, принес рубашку и записи. Ты забыл у него, когда переезжал...

Фокин осторожно положил на стол ложку, отодвинул тарелку и тихо сказал:

— Ты опять купила мясо у спекулянта. Спасибо. Есть я не буду.

Аграфена Федоровна вспыхнула.

— В конце концов, это не твое дело: хозяйством занимаюсь я!

— Груня, — глаза у Фокина сделались печальными, — спекулянты схватили нас за горло. Рабочие голодают. Мы бьемся изо всех сил, чтобы уничтожить спекуляцию. И ты, моя жена, мой товарищ, помогаешь спекулянту.

Аграфена Федоровна даже руками всплеснула.

— Нет, вы только подумайте, Митя! Два фунта телятины уничтожат Советскую власть!

— Какая разница — два фунта или две тонны! Кто с этой минуты станет верить мне, большевику, если я публично выступаю против спекуляции, а с черного хода, твоими руками эту самую спекуляцию поощряю? Прав будет всякий, кто завтра утром назовет меня в глаза лицемером. Мне нечего возразить.

Фокин встал, собрал бумаги, передал Мите.

— С утра приходи пораньше, часам к восьми. Скажи брату, чтоб сообщил Панкову, Анцышкину, Шоханову. Это надо окончательно решить! Чека должна заняться спекулянтами по-настоящему!

Он кивнул и, ссутулившись, пошел из комнаты.

— Теперь ляжет спать голодный, — вздохнула Аграфена Федоровна. — Одно мучение с ним! Сказал речь о текущем моменте. А кормить-то мне его надо! Ведь он спит по три — четыре часа в сутки. Кашляет, сердце сдает: тюрьма-то подкосила. А в столовке одна чечевица. Да нет, уговорить его невозможно!.. — И, прочитав восхищение в сияющих Митиных глазах, она улыбнулась: — Да, да, может, если бы он другой был, я б и не пошла за ним!

Александр еще не спал — разложил на кровати карту и внимательно изучал ее. В комнате было холодно, и он отогревал руки под мышками. На столе лежали ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью, и зубец чесноку — ужин, оставленный Мите.

Натирая чесноком корку, Митя рассказывал брату о разговоре у Фокиных.

Александр в сердцах хлопнул ладонью по карте.

— Да, мы обязаны свернуть голову спекуляции! Но для этого нам нужны люди. Верные люди! А меньшевики, эсеры, анархисты пользуются нашими трудностями, голодухой — мутят. Сегодня в Радице подбили на стачку... в Бежицком Совете захватили большинство — совсем распоясались...

Он быстро заходил, прихрамывая, по комнате. И внезапно, в упор брату:

— Митя, иди ко мне работать, в Чека!

С того дня, как в Брянске организовалась Чрезвычайная комиссия — вот уже месяц — и Александра назначили председателем, Митя все ждал этого предложения. Ждал и страшился.

Он долго не отвечал. Потом принудил себя:

— Не могу, Шура, — сказал с мольбой. И так как Александр молчал, он стал мучительно подыскивать слова.

— Конечно, я понимаю, спекуляцию надо уничтожить... Это правильно. Но разве это главное? Подумаешь, велик подвиг — поймать на рынке торговку. Скоро ж во всем мире революция будет! Начнем коммунизм строить! Теперь так хочется делать самое важное...

— Ну-с, что ж ты в таком случае считаешь самым важным? — морщась, будто от зубной боли, спросил Александр.

— Воспитание человека! — выпалил Митя. — Развивать сознание. Будить человеческое достоинство. Сделать человеком сторожа Ерофеича. Я хочу работать с Фокиным! Хочу учиться у него!

Он бросал слова, все более разгораясь. В ту минуту он верил, что его единственное призвание — быть пропагандистом, оратором. Он, как Фокин, на бурных митингах будет завоевывать тысячные толпы, научится убеждать их, вести за собой. Что может быть важнее? Неужели эта тихая, черновая работа чрезвычайщика?!

— Да, это ты верно сказал: черновая работа, — с удовольствием повторил Александр. — Да, черновая! — произнес он еще раз твердо и даже с гордостью. — А я в свою очередь скажу: что может быть для революции важнее, чем черновая работа? Трудная, может быть неблагодарная. И жестокая! Борьба только начинается. Скоро ты сам в этом убедишься. Я подожду. — И после некоторой паузы неожиданно добавил: — Твой дружок Петр уже дважды побывал в Брянске, однако с тобой почему-то не встретился.

Известие стегнуло Митю по сердцу.

— Не может быть, Шура! Почему?

Александр пожал плечами и ничего больше не сказал. А через несколько дней, под вечер, в канцелярию Совета вошла высокая молодая женщина в беличьей шубке. Заправляя под изящную шляпку золотистые локоны, она медленно осматривалась. И под взглядом ее синих глаз, вспыхивающих сквозь длинные ресницы, все вокруг будто преображалось. Расплылась в улыбке круглая курносая физиономия девятнадцатилетнего курьера. Начальник милиции, сонно диктовавший машинистке какую-то бумажку о мобилизации лошадей, грозно нахмурился и стал диктовать громко и отрывисто, словно командуя боевой конницей. Сухая и желчная машинистка застучала клавишами, будто это был не «ундервуд», а «максим». Сразу сделала пять ошибок и напустилась на начальника, который вечно думает о чем угодно, только не о том, что диктует.

Женщина подошла к столу, за которым сидел Медведев. Склонив голову, так что виден был пробор, аккуратно прорезавший к виску густые черные волосы, он писал размашисто, твердо, то хмурясь, то улыбаясь. Она положила на полуисписанный лист серой шершавой бумаги свою узкую, белую руку. Митя поднял по руке глаза, увидел ее. И густая краска залила его лицо, шею, слезы навернулись на глаза.

— Здравствуй, Митя. Я привезла тебе привет из Москвы, от твоего друга. От Петра. Ты еще помнишь его? Или забыл и его, и всех старых друзей? И меня? Ты свободен сегодня вечером? Я остановилась в городе. В восемь часов возле гостиницы. Хорошо? — Она пошла, мягко ступая, и по спинке беличьей шубки плавно сбегали вниз складки то от одного плеча, то от другого...