Когда я закончил с уборкой, он спал, и поскольку я был зол на него, то я выжал полотенце прямо ему в ухо. Но он даже не шевельнулся. Я вытер ухо, выключил свет и прислушался в темноте к его дыханию, чтобы убедиться, что все в порядке.

Он был для меня величайшей загадкой. Чтобы упорно уничтожающий себя дурак мог оказаться до такой степени неистребимым? И хотя я страшно расстроился из-за потери этой большой девушки, я не перестал любить Меррилла Овертарфа.

— Спокойной ночи, Меррилл, — прошептал я в темноту.

И когда я вышел в коридор и закрыл за собой дверь, он сказал:

— Спасибо тебе, Боггли.

В коридоре, одна-одинешенька, стояла Бигги.

Она застегнула свою парку; на верхнем этаже Тауернхофа отопления не было. Она стояла немного съежившись, переступая с одной ноги на другую, пошаркивая ими; она казалась сердитой и застенчивой одновременно.

— Дай мне посмотреть стихотворение, — сказала она.

— Оно еще не окончено, — ответил я, и она посмотрела на меня с вызовом.

— Тогда закончи его, — потребовала она. — Я подожду… — Подразумевается, что она ждала меня все это время затем, чтобы сказать, что я должен вознаградить ее за это чем-то стоящим.

В моей комнате, находившейся рядом с комнатой Меррилла, она плюхнулась на кровать, как неловкий медведь. Эта поза лишила ее грации. Она ощущала себя слишком большой для этой комнаты и для этой кровати, к тому же ей было холодно; она так и не расстегнула парки и куталась в стеганое одеяло, пока я слонялся вокруг стола, делая вид, будто пишу стихи на клочке бумаги, на котором уже что-то было написано последним постояльцем этой комнаты. Но это было на немецком, поэтому я перечеркнул все, как если бы мне разонравилось написанное.

Меррилл глухо стукался головой о перегораживающую наши комнаты стенку; до нас доносились его приглушенные выкрики.

— О, он не умеет кататься на лыжах, но он ни за что не промахнется своим шестом!

На кровати, не меняя выражения, большая девушка ждала стихотворение. Поэтому я попытался его сочинить.

Она сплошь велюр и мышцы,
Втиснутые в виниловый футляр;
Прикреплены к стремительным лыжам
Ноги ее в пластике,
Мягкие и влажные от пота
Волосы ее под шлемом…

Влажные от пота? Нет, не влажные, подумал я, вспоминая о ней, ожидающей на кровати. Никаких влажных волос!

Лыжницы не похожи на бабочек легких,
Словно фрукт, тяжела и тверда она,
Как у яблока, гладка ее кожа,
И так же прочна. Но
Вся маис и зерно — внутри она.

Ух! Можно ли как-то улучшить плохое стихотворение? У кровати она нашла мой магнитофон, зашуршала катушкой, лаская наушники. Надень их, мысленно приказал я, затем ужаснулся от того, что она может услышать. Без всякого выражения она нажала на кнопки и поменяла катушку. Продолжай стихотворение!

Глянь! Как держит палки она!
Нет, господи боже…
Когда срезает горы она,
Как саквояж, аккуратный и тяжелый, упакованная
Хранящий металло-пластико-кожаные ее
Части, от грации ее веет силой.
И она выглядит такой милой?

Господи, нет.

Но откройте ее, не на холоде.
Расстегните все ремешки, «молнии» и завязки,
распакуйте ее!
Свободные, блуждающие и теплые вещи —
внутри у нее,
Мягкие и круглые вещи — поразительные,
Неизведанные вещи!

Осторожно! Она прокручивает катушку с моей жизнью, погружается в нее, прогоняет назад, останавливает, проигрывает заново. Слушая песенки, грязные истории, разговоры, споры и мертвые языки на моей ленте, она, возможно, решает уйти. Неожиданно она, приглушив звук, вздрогнула. Наконец я понял, какую пленку она прокручивает: Меррилл Овертарф форсирует двигатель своего «Зорн-Витвера-54». Ради всего святого, поторопись со стихотворением, а то будет поздно! Но потом она снимает наушники — дошла ли она до того места, где мы с Мерриллом вспоминаем наш совместный опыт с официанточкой из «Тиергартен-кафе»?

— Дай мне взглянуть на твой опус, — говорит она. «Сплошь мышцы и велюр», она делится одеялом и читает стихотворение, сидя очень прямо: в куртке, штанах, ботинках, завернувшись в одеяло и заполнив собой кровать, словно большой дорожный кофр, с которым вам придется разобраться, прежде чем вы сможете лечь спать. Она прочла серьезно, беззвучно шевеля губами.

— «Вся маис и зерно»? — произнесла она громко, едва ли не с отвращением глядя на поэта. В холодной комнате от ее дыхания поднимался пар.

— Потом вышло лучше, — сказал я, не совсем в этом уверенный. — По крайней мере, не хуже.

«От ее грации веет силой». Одеяло не такое большое, чтобы с кем-то делиться; она начинает убеждаться, что его в лучшем случае хватает на три четверти кровати. Сняв ботинки, она поджимает под себя ноги и натягивает на себя одеяло. Разорвав жевательную резинку, она дает мне большую половину; наше взаимное чавканье нарушает тишину комнаты. В комнате не хватает тепла даже для того, чтобы заиндевели стекла; с четвертого этажа мы можем обозревать голубой снег под луной и крохотные огоньки, растянутые вереницей на леднике, — далеко у домиков спасательной станции, где, как я представлял себе, суровые мужчины с недюжинной дыхалкой наставляют рога. Их окна покрыты инеем.

«Внутри у нее…»

— «Свободные и блуждающие вещи»? — прочитала она. — Что это еще за блуждающее дерьмо? Мой разум, ты хотел сказать? Блуждающие мозги, да?

— О нет…

— «Блуждающие и теплые вещи», — произнесла она.

— Это всего лишь часть твоего образа, как саквояжа, — пояснил я. — Так сказать, усиленная метафора.

— «Мягкие и круглые вещи…» — прочла она. — Ну, я полагаю…

— Это очень плохое стихотворение, — признался я.

— Ну, не такое уж и плохое, — возразила она. — Я ничего не имею против. — Она сняла парку, и я придвинулся к ней немного ближе, мое бедро — к ее. — Я просто сняла парку, — сказана она.

— А я просто взял себе немного одеяла, — сказал я, и она улыбнулась мне.

— Это всегда такое серьезное дело, — сказала она.

— Одеяло?

— Нет, секс, — ответила она. — Почему это должно быть таким серьезным? Тебе нужно делать вид, будто я для тебя нечто особенное, когда на самом деле ты не знаешь, так ли это.

— Мне кажется, что ты именно такая.

— Не ври, — оборвала она меня. — Не нужно быть серьезным. Это не серьезно. Я хочу сказать, что для меня ты никакой не особенный. Просто ты меня забавляешь. Но мне совсем не хочется делать вид, будто я сражена тобой или что-то в этом роде.

— Я хочу с тобой переспать, — сказал я.

— Я это знаю, — сказала она. — Разумеется, ты хочешь, но мне больше нравится, когда ты меня смешишь.

— Я буду веселым, — пообещал я, вставая с одеялом, которое обернулось вокруг меня на манер накидки с капюшоном, пошатываясь, я направился к ней. — Я обещаю, — сказал я, — выкидывать всякие фокусы и смешить тебя всю ночь напролет.

— Ты слишком стараешься, — сказала она, усмехнувшись. Поэтому я присел в ногах кровати и накрылся с головой одеялом.

— Скажи, когда замерзнешь, — глухо проговорил я под одеялом, слушая, как она коротко засмеялась, чавкнув жвачкой.

— Я не смотрю, — сказал я. — Ты не думаешь, что это исключительно удобный случай, чтобы раздеться, а?