Но он шел на юго-восток.

Ночуя в шалашах, возведенных на скорую руку.

Плетя из лыка какие-то чудовищные лапти, поскольку водянки на ступнях лопались, не желая превращаться в мозоли, сбитые в кровь ноги по вечерам молили о снисхождении, а сандалии давно изорвались в клочья.

Умываясь из зябких ключей, чья ледяная вода заставляла все волоски на теле вставать дыбом.

Парень исхудал, осунулся, ужасно напоминая древесного палочника ростом в добрый посох без малого, щеки запали и лицо обветрилось, несмотря на врожденный медно-красный загар. Иногда приходилось голодать по три дня кряду, и тогда Карна вдвое дольше стоял в полдень под открытым солнцем согласно давней привычке. После такого добровольного пекла голод на время отступал и идти становилось легче. Он шел.

Дважды гулящие людишки пытались отобрать у него серьги — единственное достоние, которое могло поменять владельца лишь вместе с его ушами. Карна научился убивать: это оказалось проще, чем представлялось в Городе Слона. Учение у Наставника Дроны было искусством (при всей нелюбви Карны к Брахману— из-Ларца), а искусство не может быть низменным. Истинная цель пряталась под вуалью прекрасного — блеск доспехов, ржание коней, лихой посвист стрел и дротиков, самоцветные рукояти мечей, боевые кличи…

Здесь, на пыльных дорогах Великой Бхараты, все было проще, проще и обыденнее.

Своего первого Карна задушил — точнее, сломал шею, поскольку не успевал додушить как следует, до конца.

И вогнал в живот второму отобранный у первого дротик — отвратительно сбалансированное древко с ржавым наконечником.

Разбойник умирал долго. Суматошно прятал требуху в распоротое чрево. Плакал. Молился. Пить просил. Ушастику еще пришлось бегать для него за водой. Два раза. Перед смертью чело разбойника стало ясным, он уставился в небо, будто что-то увидев там, и Карна изумился, обнаружив, что умирающий в упор смотрит на заходящее солнце.

До сих пор парень не замечал таких способностей ни у кого, кроме себя.

Разбойник держал руку Карны костенеющими пальцами и смотрел на солнце.

Так и умер, улыбаясь.

Карна пожал плечами, прихватил дротик и пошел дальше.

В чащах Ориссы его спасло чудо. Когда Карна проламывался сквозь местные буреломы, проклиная все на свете, на него из засады напала ракшица с детьми. Дротик сломался, застряв в боку маленького людоеда, кривые когти сняли кожу с предплечья парня, как снимают кожуру с дикого яблочка, и нож птицей упорхнул в кусты. Карна закричал, хрипло и страшно, после чего реальность удрала от него во тьму. Он лишь чувствовал, как отчаянно, неистово пульсируют серьги в ушах, как кровь бьется в набухающей татуировке, словно змея в хватке орла… а потом ему показалось, что он — черепаха.

Черепаха в костяном панцире.

Удары доносились до него глухо, на пределе восприятия, что-то скребло его тело, срываясь и бессильно визжа, он и сам двигался, двигался странно, сперва слишком быстро, потом — слишком медленно, потом вообще никак.

Придя в себя над трупами семейства людоедов.

Изуродованные, растерзанные, в крови и нечистотах, ракшица с детьми валялись среди измятого кустарника, создавалось впечатление, что здесь погуляла чета тигров.

Карна заставил себя отыскать нож и покинул место бойни, так и не решившись забрать наконечник дротика.

Он шел дальше.

Он шел.

В предгорьях Махендры его кормила праща. Лента мягкой кожи — он сам сделал ее из шкуры убитого олененка. Карна стал великим знатоком птиц: у джи— вандживаки, мелкой куропатки, мясо нежно и слегка отдает молоком, фазанов надо запекать в глине, если не лень возиться с дощечками для добывания огня, сорокопуты — те на один зубок, овчинка не стоит выделки, а от черного робина с белыми пятнышками на крыльях пучит живот.

Проще же всего есть птиц сырыми, наспех ощипав, и не шибко привередничать.

Зато ягодами увлекаться опасно: вкусно, сладко, но потом берегись поноса! Присаживаешься под каждым деревом, а всякая поганая макака норовит кинуть в тебя обкусанным бананом…

Красота Махендры мало интересовала парня. Он слишком устал, слишком измучился, чтобы любоваться видами. Кукушка самозабвенно голосит на ветвях цветущей ашоки? — мимо. Журавли танцуют в горных протоках и вокруг зелено— бурых лужаек?! — дальше, дальше! Водные каскады, каждый из множества потоков и вышиной в три пальмы, низвергаются с обрывов? — обойти и вперед! Блестят в откосах прожилки металлов: одни — как отсветы солнца, другие — как осенние тучи, третьи — цвета сурьмы или киновари? Боги, я же не кумбханд-старатель, на кой мне эти залежи?! Пещеры из красного мышьяка, напоминающие глаза кролика?! Кролик — это хорошо, если жирный кролик, а еще лучше, если крольчиха… Он шел.

Он искал Раму-с-Топором.

Поиск стал навязчивой идеей, заслонив от Карны весь мир.

Иногда ему казалось, что мира вообще не существует: только он, Махендра и призрак надежды.

2

МОЩИ

Этот ашрам ты заприметил, едва выйдя из поросшей ююбой ложбины, и едва не кинулся к нему сломя голову. Развалюха, рукотворная жаба врастопырочку, улей с полусферическим перекрытием из плетеных лиан и тебе было ясно, что в середине постройки стоит шест-опора, совершенно необходимый для столь шаткой крыши. Чем— то ашрам напоминал земляной погребальный холм, только южане такие холмы облицовывали камнем, а хижина была всего лишь обмазана глиной.

В предгорьях Восточных Гхат ты не раз встречал подобные жилища. Вблизи деревенек, чьи жители подкармливали аскета милостыней, а в голодное время ушедший от мира питался святым духом и чем придется. Но здесь же селения отсутствовали, здесь бродили разве что редкие охотники, от которых милостыни шиш дождешься, и это был всего-навсего третий ашрам, который попался тебе на склонах Махендры.

В первом лежала иссохшая мумия, улыбаясь тебе с тихой отрешенностью, во втором жил веселый бортник, промышляя медом диких пчел, и на быка среди подвижников бортник походил мало.

Вот он, третий подарок судьбы? издевательство? обманутая надежда?

Ты остановился.

Прислушался.

В глубине ашрама храпела загнанная лошадь.

Этот звук ты, сын Первого Колесничего, не спутал бы ни с чем.

Над головой насмешливо тарахтит трясогузка, разгуливая по ветке бакулы, ей вторит хор цикад и шелест листьев в кронах деревьев, а в ашраме храпит лошадь.

Ты пожал плечами и подошел ближе.

Старое кострище. Зола сухая, слежавшаяся, угли выпирают чирьями с белесым налетом гноя. Наспех ошкуренный чурбачок. Треснутая миска рядом. Порожек хижины. Изнутри тянет кислой вонью — в дворцовых конюшнях пахло не в пример лучше. Впрочем, странствия изрядно поубавили в тебе брезгливости.

— Э-э-э… Есть ли кто?!

Лошадь смолкает, фыркает еле слышно.

Опять храп.

— Дозволено ли будет мне, смиренному, забыв о… забыв о… Тьфу ты, пропасть! Эй, войти можно?! Кто живой, отзовись!

В храп вплетаются стоны: чужое дыхание захлебывается, булькает горлом и снова заводит отчаянные рулады. Крик.

Внезапный, грозный, он заставляет тебя отпрыгнуть и вцепиться в рукоять ножа. Нет, ничего. Обошлось. Бывает.

В ашраме кашляют — долго, гулко, надсадно, словно крик мертвой хваткой палача вырвал кричавшему гортань.

Ты делаешь глубокий вдох и шагаешь через порожек. Пальцы ласкают рукоять.

Вонь едва не сшибает тебя наземь. Нечистоты, грязное тело, пропахшие потом шкуры, копоть — полный букет. Если это обет во имя аскезы… Да ладно, не бывает таких обетов. Небось год подобной смрадной жизни, и Жара накопится валом, впору Вселенную огнем палить. Ты моргаешь, привыкая к полумраку. Ты не замечаешь, не знаешь и знать не можешь, что с твоим появлением в ашраме стало чуть-чуть светлее. Ровно настолько, чтобы суметь видеть. В углу, на ворохе вонючих шкур, лежат святые мощи. Родной брат той, первой мумии. Мощи кашляют, потом стонут. Потом снова кашляют и начинают храпеть.

Страшно. По-лошадиному. — Эй… ты кто?! Храп в ответ.