Ты подходишь вплотную, дыша ртом, и смотришь на умирающего. В том, что эти кожа да кости долго не протянут, нет никаких сомнений. В любую минуту душа

отшельника готова отправиться в райские сферы. Тебе надо идти. Здесь уже ничем помочь нельзя. Ты не лекарь! Ты ничего не смыслишь в хворях! Тебе противна сама мысль, что придется коснуться храпящих мощей, что после наверняка надо будет задержаться и сжечь труп, пробормотав у костра какую-нибудь молитву. Ты не помнишь молитв!

Уходи!

Прочь!

— Ты кто?! Кто ты?! — вдруг вскрикивают мощи, пытаясь сесть. — Ты брахман?! Брахман, да?!

Сесть не удается, и полутруп рушится обратно, в вонь и склизкий мех.

— Брахман я, брахман, — тоскливо вздохнул Карна, почесав в затылке. — Святее некуда. Запакостил ты жилье, дедуля…

И решительно наклонился к мощам.

* * *

Остаток дня Карна провел в трудах праведных.

Вынес больного старика на свежий воздух, потом отыскал коромысло с парой бадеек на плетеных ручках — и отправился к ручью. По счастью, близкому. Беги себе вниз тропиночкой… а обратно беги вверх. С коромыслом на плечах. С полными бадьями. Ой, дедуля, кто ж тебе, доходяге, воду при жизни-то таскал?

Якши лесные?

Ф-фу, вон и ашрам.

Напоить деда перед тем, как заняться стиркой, стоило большого труда. Он вырывался, змеей бился в руках Карны, норовя вялой ладошкой смазать поильца по физиономии, и все время хрипел:

— Ты брахман?! Брахман, да?!

— Брахман, — соглашался Карна, ловя шаловливые ручонки деда. — Чистокровный.

— Врешь! — Дед плевался и решительно не хотел глотать воду. — Ты кшатрий! Ты сукин сын кшатрий! Убью!

— Убьешь, ясное дело. — Миску пришлось наполнять в третий раз, а «сукиного сына» Карна деду простил. — Всех убьешь. И в землю закопаешь. Пей, дурак!

Удивительно: при этих словах дед вдруг обмяк, счастливо ухмыльнулся запавшим ртом и дал себя напоить.

После чего заснул.

Или потерял сознание — кто его разберет?

Обрадованный минутой передышки Карна с золой вымыл шкуры и раскидал вокруг ашрама — сушиться. К сожалению, надвигался вечер, и шкуры не успели высохнуть, их пришлось оставить на ночь, к утру они вновь намокли от ночной росы и окончательно просохли лишь к завтрашнему полудню.

Заскорузнув и треща от прикосновения.

Пришлось долго мять их, отбивать палкой и расчесывать колючей веточкой.

Нож с третьей попытки удалось довольно-таки прочно примотать к выломанному стволу орешника длиной почти в посох. Самодельное копьецо оставляло желать лучшего, но усилия вознаградились сторицей — парень через час завалил лохматого горала, похожего на самца-антилопу с короткими рожками. Печень была незамедлительно отварена и скормлена деду. С превеликим трудом и ежеминутными подтверждениями своего брахманства.

Помогало, но слабо.

Зато на закате старик угомонился. Карна натаскал еще воды про запас, наполнив все имеющиеся в распоряжении емкости, подогрел одну бадейку, раздел старика и тщательно вымыл исхудалое тело. Скелет, обтянутый пергаментной кожей. В чем душа-то держится? Видать, крепко отшельничек жизнь любил, что она его отпускать не хочет! Вон который день небось помирает, под себя ходит — а все живой…

— Ты брахман? — хрипит.

— Угу.

— Точно?!

— Угу.

— А кшатра подохла?!

— Угу. Начисто.

И в ответ — блаженная улыбка.

Ночью у деда начался жар. Не Жар-тапас, заработанный тяжкой аскезой, способный даровать лучшие сферы, а обыкновенный жар. Как у всех смертных. С бредом, судорогами и лошадиным храпением. Карна совсем измучился, бодрствуя до самого утра, а деда то рвало желчью, то выгибало мостом, и прижимать его к шкурам стоило чудовищных усилий.

Урвав с утра часок мутного сна, полного загнанных лошадей и ухмыляющихся братьев-Пандавов, Карна снова вытащил деда на свежий воздух. Постоял над мощами. Разогнал мошкару. И отправился собирать сушняк для костра.

Скорее всего для погребального.

На обратном пути парень споткнулся о корягу и со всего маху приложился башкой о ствол ближайшего дерева. Хворост рассыпался, сам Карна некоторое время обалдело тряс головой, потом прикусил язык и чуть не заорал.

Рот наполнился жуткой, вяжущей горечью, а слюна превратилась в адову смолу.

Карна выплюнул проклятый кусок коры, попавший ему в рот, и долго смотрел на дерево. Вытирая лопухом кровь, струившуюся из рассеченной брови. В детстве он однажды подхватил лихорадку, и мать заставляла его пить отвар коры хинного дерева. Вкус у отвара был примерно таким же. Даже гнуснее. Попробовать, что— ли? Хуже все равно не станет — куда уж хуже?!

Рискнем.

Костер был разведен, кора выварилась в котелке, обнаруженном у очага в ашраме, после чего настой чуть-чуть остыл. Не варом же поить старика? Пока котелок исходил струйками пара, Карна напряженно размышлял. Рядом с котелком им был найден глиняный сосуд, тесно оплетенный лианами, и в сосуде плескалась медовуха. Крепкая, стоялая медовуха. Ошибка исключалась: парень хоть и не любил хмельного, но подружки пару раз заставляли его прихлебнуть глоточек. Чаще всего именно медовухи. Такой напиток делался из особых лиан «мадху» и весьма ценился любителями крепкого-сладкого.

В частности женщинами.

И, по всей видимости, престарелыми аскетами.

Карна утешил себя знакомой истиной «хуже не будет» и, зажмурясь, вылил в котелок примерно четверть сосуда-находки.

Принюхался.

Закашлялся.

И направился поить деда.

— Ты брахман? — спросил дед, горячий, как положенный в очаг камень.

— Брахман.

— А где кшатрии?

— Нету.

— Совсем нету?

— Совсем.

— Это хорошо, — прошептал дед. — Папа, ты слышишь, я…

И больше не сопротивлялся.

* * *

Ночью старик начал задыхаться, и Карна на руках, словно дитя малое, вынес его под звездное небо.

Небо жило своей обыденной жизнью: благодушествовала Семерка Мудрецов, бесконечно далекая от суеты Трехмирья, шевелил клешнями усатый Каркотака, багрово мерцал неистовый воитель Уголек, суля потерю скота и доброго имени всем рожденным под его Щитом, двурогий Сома-Месяц желтел и сох от чахотки, снедаемый проклятием ревнивого Словоблуда, и с тоской взирала на них обоих, на любовника и мужа, несчастная звезда со смешным именем Красна Девица… * Сын возницы сел прямо на землю, привалясь спиной к стволу ямалы.

Уложил деда рядом, пристроив кудлатую седую голову себе на колени.

И провалился в беспамятство.

3

ЧЕРВЬ

Карне снился кошмар. Обступал со всех сторон, подхихикивал из-за спины, щекотал шею скользкими пальцами. Но шевелиться было нельзя, иначе могло случиться страшное. Приходилось терпеть все выходки кошмара, стиснув зубы и окаменев в неподвижности. Вокруг царила непроглядная тьма, она знала все на свете, потому что сама никогда светом не была, знала и щедро делилась своим знанием с заблудившейся в ней песчинкой. «Твой отец умирает, — шептала тьма. — Ты оставил его наедине со всеми этими Грозными, и теперь он умирает! Слышишь, мальчик: ты тоже убийца!» «Заткнись!» — одними губами ронял Карна, теснее прижимая к себе мокрую от пота голову отца. Сердце подсказывало: до тех пор, пока его руки баюкают Первого Колесничего, тьме не совладать с ними, не пресечь нити хриплого дыхания. «Отдай! — грозила тьма, наливаясь блеском полированного агата. — Отдай по-хорошему! Или хотя бы отпусти… Иначе я буду вечно стоять за твоим плечом, ожидая прихода мертвого часа! Я черная, я красивая, почему ты не слушаешься меня, дурачок?!» Молчать было трудно, не отвечать было трудно, стиснутые зубы крошились, заполняя рот горечью хины, Карна лишь перебирал липкие волосы отца и молился невесть кому, чтобы все закончилось, ушло, перестало гнусавить из мрака….

Все еще только начиналось.

Из тьмы пришла боль.

Она явилась маленькая, чахлая, куцым ростком пробиваясь наружу, и почти сразу налилась соками темноты, расправила крону, рванулась вверх пожелай— деревом пекла. Карну едва не выгнуло дугой, но мышцы закаменели, повинуясь приказу, и парень лишь еле слышно зашипел разъяренным бунгарусом. Боль осыпалась листопадом, каждый лист тек медленным ядом, налипая на кожу, словно Карна был тигром, которого живьем берут опытные звероловы… Даже тьма попятилась, удивляясь человеческому упрямству: глупец, отдай, сбрось, оттолкни, ну хотя бы просто вскочи на ноги!