Месяцем позже Дюрранс прибыл в Лондон и обнаружил, что в клубе его ждет письмо от Этни. В нем говорилось лишь то, что она гостит у миссис Адер и будет рада, если он найдет время зайти, но бумагу и конверт окаймляла черная траурная рамка. На следующий день Дюрранс явился на Хилл-стрит и застал Этни одну.

— Я не писала вам в Вади-Хальфу, — сразу же пояснила она, — поскольку думала, что вы отправитесь домой раньше, чем дойдёт моё письмо. Отец умер в прошлом месяце, ближе к концу мая.

— Получив ваше письмо, я боялся услышать именно эту весть, — ответил он. — Я очень сожалею. Должно быть, вы по нему скучаете.

— Больше, чем могу выразить, — тихо, с глубоким чувством, сказала Этни. — Он скончался ранним утром. Думаю, я сумею рассказать как, если хотите.

И она поведала Дюррансу о том, какова была смерть Дермода, о том, что простуда стала лишь поводом для его ухода, а не причиной, его убила не болезнь — он просто медленно истаял.

История, которую рассказывала Этни, звучала необычно — похоже, перед самым концом к Дермоду хотя бы отчасти вернулась прежняя властная сила духа.

— Мы знали, что он умирает. И он тоже это понимал. А в семь вечера, перед смертью, — она на мгновение запнулась и продолжила: — после того как отец немного поговорил со мной, он позвал свою собаку. Она тут же прыгнула на кровать, хотя голос его звучал не громче шёпота. Собака прижалась к нему мордой и скулила под его руками. А потом отец приказал мне оставить его и собаку вдвоём. Я должна была затворить дверь, собака даст знать, когда открыть снова. Я подчинилась отцу и до часу ночи ждала под дверью. Потом по дому внезапно разнёсся громкий вой.

Этни ненадолго остановилась. Эта пауза стала единственным проявлением горя, которое она себе позволила. В следующую минуту она продолжила рассказ — просто, без жеманства и притворной печали.

— Так мучительно было ждать за дверью, пока угасал вечер и наступала ночь. Длинная, последняя ночь перед концом. В его комнате не было лампы. Я представляла отца там, за этой тонкой перегородкой, тихо и безмолвно лежащим на огромной кровати с балдахином, с лицом в сторону угасающего за холмами света. Представляла погружающуюся в темноту комнату, медленно и торжественно гаснущие окна, собаку рядом с ним — и больше никого, до самого конца. Отец сам решил так уйти, но для меня это оказалось довольно тяжело.

Дюрранс не сказал ничего в ответ, но в полной мере дал Этни то, в чём она больше всего нуждалась — сочувственное, сострадательное молчание. Он представлял эти часы, проведённые в коридоре, шесть часов сумерек и темноты. Он видел её стоящей у двери, возможно, приложив к дверной панели ухо, прижимая руку к громко стучащему сердцу. Есть что-то жестокое в том, что Дермод решил умереть в одиночестве, думал Дюрранс.

Этни первой нарушила молчание.

— Я сказала вам, что отец говорил со мной прежде, чем я оставила его в одиночестве. И как вы думаете, о ком?

Задавая этот вопрос, она прямо и открыто смотрела в лицо Дюрранса. Ни в выражении глаз Этни, ни в тоне её голоса он не мог прочесть ни намёка на ответ, но дыхание у него перехватило от внезапного проблеска надежды.

— Расскажите, прошу вас! — сказал он, подаваясь вперёд в тревожном ожидании.

— О мистере Фивершеме, — ответила Этни, и Дюрранс снова откинулся на спинку кресла. Он явно ожидал услышать другое имя. Дюрранс смотрел вниз, на ковёр, стараясь не встречаться с Этни взглядом, и она не могла видеть выражения его лица.

— Мой отец всегда был очень к нему привязан, — мягко продолжила она, — и я хотела бы знать, есть ли у вас какие-нибудь сведения о том, где он и чем занимается.

Дюрранс не отвечал и не поднимал головы. Он размышлял о прочной привязанности к Гарри Фивершему, сохранявшейся у тех, кто когда-то хорошо его знал — даже на смертном одре человек, которого Фивершем так подвел, причинив много страданий его дочери, вспоминает о нём с такой сердечностью. Чувства Дюрранса были полны горечи, и он боялся выдать их — голосом или выражением лица. Но Этни настаивала, и ему пришлось говорить.

— Полагаю, вы больше не пересекались с ним? — спросила она.

Прежде чем ответить, Дюрранс поднялся и подошёл к окну. Он заговорил, глядя на улицу, но хотя таким образом он утаил выражение лица, несмотря на все усилия, в его словах звучал нескрываемый трепет глубокого гнева.

— Нет, — сказал он. — Ни разу.

Внезапно его гнев вырвался наружу.

— И я не желаю больше его видеть! — выкрикнул Дюрранс. — Да, он был мне другом. Но я больше не вспоминаю об этой дружбе. Я знаю одно — если бы он был тем, кого мы когда-то знали, вам не пришлось бы ждать шесть часов в том тёмном коридоре одной. — Он обернулся к Этни и резко спросил: — Вы собираетесь вернуться в Гленаллу?

— Да.

— Намерены жить там в одиночестве?

— Да.

Они ненадолго умолкли. Потом Дюрранс обошел ее кресло кругом.

— Вы как-то говорили, что расскажете мне, отчего разорвали помолвку.

— Но вы ведь знаете, — ответила Этни. — Это понятно по тем словам, что вы произнесли, стоя у окна.

— Нет, не знаю. Пару слов обронил ваш отец — он спрашивал меня о вестях насчёт Фивершема, когда мы беседовали с ним в последний раз. Но ничего определённого мне не известно. И я хотел бы, чтобы вы об этом рассказали.

Этни наклонилась вперёд, опершись локтями в колени, покачала головой.

— Не сейчас, — сказала она.

Дюрранс прервал молчание, последовавшее за её словами.

— Мне остался всего год в Хальфе. Затем представляется разумным покинуть Египет: не думаю, что в Судане будет что-то происходить в ближайшее время. Вряд ли я останусь там... в любом случае. Я имею в виду, даже если вы решите жить в Гленалле одна.

Этни не стала притворяться, что не понимает значения его слов.

— Мы больше не дети, — сказала она. — У вас впереди целая жизнь. Мы должны быть благоразумны.

— Да, — неожиданно устало ответил Дюрранс. — Но благоразумие должно знать, за что стоит бороться.

Этни не шевелилась. Она сидела спиной к нему, и он не мог видеть ее лицо. Она долго оставалась в этой позе, совершенно неподвижно и молча. Наконец, она тихо и очень мягко задала вопрос:

— Вы так сильно хотите жениться на мне? — и прежде чем он смог ответить, быстро повернулась к нему. — Попытайтесь оставить эту мысль, — настойчиво сказала она. — Всего на один год. Вам есть чем занять свой ум, постарайтесь совсем забыть обо мне. — В ее голосе было достаточно сожаления, сожаления от перспективы потерять друга, чтобы утвердить Дюрранса в иллюзии, будто если бы она не боялась разрушить его карьеру, то ответила бы совершенно иными словами. В комнату вошла миссис Адер, и таким образом Дюрранс унес иллюзии с собой.

В тот вечер он обедал в клубе и вышел выкурить сигару под тем самым деревом, где так настойчиво сидел год назад, пытаясь разузнать о Гарри Фивершеме. Ночь была столь же ясная, как та, когда во двор вошел лейтенант Сатч и заколебался, увидев его. Над головой сияли звезды, в воздухе ощущалась приятная июньская томность, огни, мерцающие в окнах и дверных проемах, делали листву по-весеннему свежей, а шум проезжающих экипажей напоминал звук моря. И в эту ночь во двор тоже вошел человек, знавший Дюрранса. Но он не колебался, а сразу приблизился и сел рядом. Дюрранс уронил газету и протянул руку.

— Как поживаешь? — сказал он. Другом оказался капитан Мазер.

— Читая вечернюю газету, я размышлял, увижу ли тебя. Я знал, что ты должен появиться в Лондоне. Ты видел, я полагаю?

— Что? — спросил Дюрранс.

— Значит, не видел, — ответил Мазер. Он взял газету, которую уронил Дюрранс, и стал переворачивать страницы в поисках нужной новости. — Помнишь нашу последнюю разведку из Суакина?

— Конечно.

— В полдень мы остановились в форте Синкат. Там был араб, прятавшийся среди деревьев.

— Да.

— Ты не забыл ту небылицу, что он тебе рассказал?

— О письмах Гордона и стене в Бербере? Нет, не забыл.