Этни снова опустилась в кресло. Она была ошеломлена неожиданным признанием Дюрранса. Она так тщательно хранила тайну, и осознание того, что уже год это не являлось секретом, стало для нее потрясением. Но даже в замешательстве она поняла, что ей нужно время, чтобы прийти в себя. Поэтому она говорила о пустяках, чтобы выиграть время.

— Тогда вы были в церкви? Или услышали нас на ступенях? Или встретили его, когда он уезжал?

— Все предположения неверные, — ответил Дюрранс с улыбкой.

Этни нащупала правильную тему, чтобы отложить заявление о принятом им решении, как она предчувствовала. Дюрранс был тщеславен, как и многие; а с тех пор как ослеп, он гордился своей проницательностью. Ему было приятно делать открытия, которых никто не ожидал от человека, потерявшего зрение, и неожиданно объявлять о них. Дополнительным удовольствием было сообщать озадаченному слушателю, как он совершил это открытие.

— Все предположения неверные, — повторил он, чем практически вынудил её задавать вопросы.

— Тогда как вы выяснили? — спросила она.

— От Тренча я узнал, что Гарри Фивершем скоро приедет. Сегодня я проходил мимо церкви. Ваша колли облаяла меня, поэтому я знал, что вы внутри. Но к воротам была привязана оседланная лошадь. Значит, с вами был кто-то другой, но не из деревни. Тогда я попросил вас сыграть, и это подсказало мне, кто был на лошади.

— Да, — сказала Этни. Она едва выслушала его слова. — Да, я понимаю. — Затем, показывая, что восстановила самообладание, она уверенно произнесла: — Вы на год отправились в Висбаден. Вы уехали сразу после появления капитана Уиллоби. Это и послужило причиной?

— Я уехал, потому что ни вы, ни я не могли продолжать притворство. Вы притворялись, что не думаете о Гарри Фивершеме, что вам все равно, жив он или мертв. Я притворялся, будто не знаю, что больше всего на свете вы беспокоитесь о нем. Когда-нибудь мы должны были ошибиться, каждый по очереди. Я страшился этого, и вы тоже. Ведь вы сказали «Из-за меня не должны быть испорчены две жизни», и через год были бы уверены, что сломали две жизни, я не мог этого позволить. А я сказал, что слепой может жениться, только когда с обеих сторон есть нечто большее, чем дружба, и вы страшились ошибки, зная, что с одной стороны была только дружба. Поэтому я уехал.

— Это не ваша вина, — тихо сказала Этни, — виновата только я.

Она с горечью обвиняла себя. Она решила, что ей обязательно стоит уберечь этого человека от знаний, которые увеличат его боль, и она потерпела неудачу. Он постарался защитить её от понимания, что она потерпела неудачу, и ему это удалось. Это было не просто чувство унижения, потому что мужчина, которого она думала обмануть, обманул её, и это задело. Но Этни казалось, что она лишила его последнего шанса на счастье. И в этом заключалась её боль.

— Но это была не ваша вина, — сказал он. — Пару раз, как я уже говорил, вы потеряли бдительность, но я все равно не понял со всей очевидностью. Вы играли увертюру Мелузины в тот вечер, когда Уиллоби принес вам хорошие новости, и радость, вдохновившую вашу игру, я принял на свой счет. Вы не должны винить себя. Наоборот, вы должны радоваться, что я узнал.

— Радоваться! — воскликнула она.

— Да, конечно, радоваться. — И пока Этни с удивлением смотрела на него, Дюрранс продолжил: — Из-за вас не будут испорчены две жизни. Если бы вы добились своего, а я бы не разобрался, то из-за вашей верности слову было бы испорчено три жизни, а не две.

— Три?

— Ваша. Да-да, ваша, Фивершема и моя. Было очень тяжело постоянно притворяться те несколько недель в Девоншире. Признайте это, Этни! Когда я поехал в Лондон встретиться с окулистом, это было облегчение; вы получили передышку, отдых, могли отказаться от притворства и быть собой. Это не продлилось бы долго даже в Девоншире. А что, если бы нам пришлось жить под одной крышей, без всяких визитов к окулисту, если бы пришлось видеться каждый день и каждый час? Рано или поздно до меня бы дошла правда. Это могло происходить постепенно, копились бы подозрение за подозрением, пока не осталось бы сомнений. Или однажды всё открылось бы с чудовищной ясностью. Но открылось бы. И что тогда, Этни? Что тогда? Вы хотели компенсировать мне всё, что я любил — карьеру, армию и службу в отдаленных уголках света. Прекрасная компенсация — сидеть подле вас, осознавая, что вы вышли за калеку из жалости и тем самым превратили в калеку и себя, лишившись счастья. А теперь...

— А теперь? — повторила она.

— Я остаюсь вашим другом, что для меня предпочтительнее, чем быть нелюбимым мужем, — очень мягко произнес он.

Этни не возражала. Решение было принято за неё.

— Сегодня вы отослали Гарри, — сказал Дюрранс. — Вы попрощались с ним дважды.

При слове «дважды» Этни подняла голову, но прежде чем она смогла заговорить, Дюрранс пояснил:

— Первый раз в церкви, снова по подсказке вашей скрипки, — и он взял инструмент с кресла, на которое Этни положила скрипку. — Она стала очень хорошим другом, ваша скрипка, — сказал он. — Хорошим другом для меня, для всех нас. Вы это очень скоро поймёте, Этни. Я стоял у окна, пока вы играли. Я в жизни не слышал ничего печальнее, чем ваше прощание с Гарри Фивершемом, и все же это была благородная печаль. Это была настоящая музыка, а вовсе не жалоба.

Он снова положил скрипку в кресло.

— Я собираюсь отправить посыльного в Ратмаллан. Сегодня Гарри уже не успеет пересечь бухту Лох-Суилли. Посыльный привезет его завтра.

Этот день для Этни полнился эмоциями и сюрпризами. Когда Дюрранс наклонился к ней, то понял, что она тихо плачет. На этот раз она не сумела сдержать слезы. Он взял шляпу и бесшумно прошел к двери. Когда он открыл её, Этни встала.

— Постойте, — сказала она, отходя от камина, и вышла в центр комнаты. — А как окулист в Висбадене? Он дал вам надежду?

Дюрранс сомневался, солгать или сказать правду.

— Нет, — ответил он наконец. — Надежды нет, однако я не настолько беспомощен, как когда-то опасался. Я ведь передвигаюсь, не так ли? Возможно, на днях я отправлюсь в путешествие, долгое путешествие среди удивительных людей Востока.

Он отправился по делам. Дюрранс надолго усвоил урок, его научила скрипка. В тот же вечер она звучала снова и, хотя другим голосом, высказала ту же мысль. Настоящая музыка не лжет.

Глава тридцать четвертая

Конец

В начале лета следующего года двое пожилых мужчин сидели на террасе Брод-плейс, читая газеты после завтрака. Тот, что постарше, перевернул страницу.

— Как я погляжу, Осман Дигна вернулся в Суакин, — сказал он. — Скорее всего, грядет заварушка.

— Ага, — отозвался другой, — но большого вреда он не причинит.

И отложил свою газету. Тихая английская деревушка перед его глазами исчезла. Он видел только белый город на Красном море, мерцающий в жаре, вокруг него бурые равнины со спутанной травой и в отдалении — тянущиеся до Кхор-Гвоба холмы.

— Душное местечко Суакин, да, Сатч? — сказал генерал Фивершем.

— Ужасно душное. Я слышал про офицера, упавшего на параде в шесть часов утра из-за солнечного удара, хотя и был в тропическом шлеме. Да, город с удушающей жарой! Но я был рад там побывать, очень рад, — сказал он с чувством.

— Да, — оживленно сказал Фивершем, — горные козлы, а?

— Нет, — ответил Сатч. — Всех горных козлов на мили вокруг перестреляли английские гарнизоны.

— Нет? Чем же тогда заняться? Нечем?

— Да, нечем, Фивершем. Заняться нечем.

И оба снова углубились в чтение. Но вскоре лакей принес каждому пачку писем. Генерал Фивершем бросил быстрый взгляд на конверты, выбрал одно письмо и удовлетворенно хмыкнул. Он вынул очки из футляра и нацепил их на нос.

— Из Рамелтона? — спросил Сатч, бросая газету на террасу.

— Из Рамелтона, — ответил Фивершем. — Сначала я закурю сигару.

Он положил письмо на стоящий между ними садовый столик, вытащил из кармана портсигар, и несмотря на нетерпение лейтенанта Сатча начал обрезать и раскуривать сигару с предельной тщательностью. Старик стал эпикурейцем в этом отношении. Письмо из Рамелтона было роскошью, которой следовало насладиться с полным комфортом. Он удобно устроился в кресле, вытянул ноги и раскурил сигару, убедившись, что она хорошо скручена. Затем он снова взял письмо и открыл его.