Архитектор поджал губы, словно обсасывая цукат.
– Эти эскизы мне напоминают кроличий садок, – сказал он.
– Вы мне льстите.
– Мне придется задействовать тридцать своих мастеров, наиболее умелых.
– Я уже распорядился, чтобы для них подготовили место.
– И я надеюсь, что герцог одобрит мои чертежи…
– Разумеется.
– …и будет платить регулярно, наличными, принимая во внимание все заказы, которые я упущу из-за отсутствия в Аугсбурге.
– Флорины вас устроят?
Архитектор кивнул и, судя по выражению его лица, уже принялся обдумывать технические детали для грядущей постройки.
– Я вам построю дворец чудес. Но я беру на себя только внешнюю его конструкцию…
– …а я позабочусь о внутреннем содержании, – добавил я.
Мы пожали друг другу руки над столом, на котором лежали мои наброски, впитывавшие жемчужный вечерний свет. Я нанял соглядатая, который следил за архитектором с самого его прибытия в крепость, и, полагаясь на полученную информацию, смог побаловать гостя бутылкой его любимого аликанте. Он выдул шесть бокалов, прежде чем я успел справиться с одним, потом развалился на кушетке и выслушал мою историю. Я честно рассказал ему все, что он хотел услышать, и заговорил про обширную коллекцию императора Рудольфа.
– Наша библиотека искусств, – сказал я, – отдаст должное его бессмертному достижению.
Люди архитектора прибыли в июне и до конца года еще дважды возвращались в Фельсенгрюнде, прежде чем проект был закончен. (Некоторые особо циничные придворные говорили, что мастера нарочно затягивают работу, поскольку здесь они ни в чем не нуждались и вообще катались как сыр в масле; строители наслаждались отменным гостеприимством, за чем следил лично Мартин Грюненфельдер, которому приказали вышвырнуть всех слуг из их комнат. Этим несчастным приходилось спать в коридорах и на лестницах, съеживаясь, подобно улиткам, от ударов сапог разбушевавшихся мастеров, когда те, пьяные вдрызг, отправлялись ко сну.) Много дней провел я на стройке, наблюдая за работой строителей, которые делали измерения, пилили доски и обменивались сальными шутками. Я завидовал тому, как они лихо размахивают молотками, и пытался представить, что должен чувствовать физически полноценный мужчина, когда он дает заслуженный отдых ноющим мышцам. Я возложил на себя обязанность снабжать их питьем. Кто знает, может быть, я пытался умиротворить призрака? Ведь я помнил, как отец тесал камни на Корсо ди Порта Романа – как он кривился от жажды, обожженный неумолимым солнцем. Я даже подавал рабочим влажные полотенца, словно пытаясь отогнать воспоминания об отце, вытирающем лоб рукой в молочном от мраморной крошки поту.
Да, признаю: я баловал приезжих мастеров, но на строительной площадке имелся и более действенный стимул к работе. Разъяренный леностью наших местных работников, которых Максимилиан фон Винкельбах чуть ли не пинками выгонял из таверн, архитектор приставил к ним мастера, сальное бульдожье лицо которого, обгоревшее на солнце до цвета вареной свеклы, намертво врезалось мне в память – и не сказать, чтобы я был этому рад.
Мастера звали Куссмауль, но все называли его Куссеманом, Целовальщиком, потому что он обожал «чмокать» нерадивых работников своим хлыстом. Его собака, злобная шавка неизвестной породы, имела зубы настолько острые, что мне иногда представлялось, как Куссеман вечерами точит ей зубы напильником. Присутствие на площадке Куссемана со свирепым Цербером у ноги служило сразу двум целям. Подчиненных он заставлял работать, несмотря на мизерную плату, а для своих аугсбургских дружков он был живым талисманом и собутыльником. По вечерам, в питейных заведениях вроде «Барашка» на Флейш-штрассе, люди заключали пари по поводу его воистину знатных способностей к поглощению напитков – что означало, что Куссеману не нужно было платить за выпивку. Он знал действенное средство от похмелья, и это были не сырые яйца или рвотный порошок: мастер предпочитал, чтобы по окончании попойки об его голову сломали березовую доску. Не раз я видел, как он пошатывался после такого лечения, пытаясь смахнуть с бровей окровавленные щепки. Друзья стояли у него за спиной, чтобы подхватить в случае чего. Но он только отряхивался, как собака после купания, и как ни в чем не бывало возвращался на стройплощадку. В детстве, как вы понимаете, я сторонился подобной компании. Но архитектор сообщил своим людям то, о чем они сами догадывались, судя по элегантности моей одежды: что я был отцом проекта, «придворным художником», «бесспорным мастером искусств» и «ученым другом его светлости герцога». Никогда прежде такого не было и никогда больше такого не будет, чтобы толпа крепких, здоровых мужчин – каждый из которых способен раздавить меня, как гнилое яблоко, – кланялась мне в унисон или ломала пыльные шапки. Даже Куссеман приветствовал меня, кивая обваренной головой и натягивая поводок своей рычащей зверюги.
Помимо уважения аугбургских строителей я наслаждался почтительностью своих учеников. Пишу «учеников», хотя я, разумеется, никогда не имел намерения сделать из этих робких мальчишек некое подобие художников. (Это были «лишние рты» из многочисленной местной дворни. В искусстве они не разбирались и отличить подделку от оригинала, конечно же, не могли. Так что с этой стороны я не опасался разоблачения.) Три мальчика посещали мою мастерскую в южной башне замка. Я обучал их простым наукам, когда-то усвоенным в мастерской Джана Бонконвенто. Они смешивали краски и предохраняли их от высыхания; учились готовить холсты, окрашивать бумагу и соединять негашеную известь с творогом для получения казеинового клея. Кое-кто все же пытался понять по моим рисункам законы перспективы или тайком проскользнуть в мой кабинет, когда я отсутствовал, – чтобы изучить мои эскизы и сравнить свои таланты с моим. Но большинство из моих подмастерьев просто были мне благодарны за то, что я даю им еду и кров, а если и поколачиваю, то нечасто и только по делу, и не стремились к чему-то большему, искренне радуясь прибытию редкой мумии из Венеции или выравнивая грунт на моих холстах при помощи акульей шкурки. Я – увы! – не учил их видеть. Я мог только молиться, чтобы они получили какую-то пользу от моей тирании и что когда-нибудь мне доведется услышать знакомое имя, которое дойдет до тосканских холмов, и произнесено оно будет с таким же благоговейным придыханием, с каким произносят имя Рафаэля или благословенного Микеланджело.
С изнуряющей медлительностью строительство библиотеки близилось к завершению, но мой патрон отказывался посетить ее до тех пор, пока не будет закончена хотя бы одна комната. Я решил пригласить в гости Людольфа Бресдина и предложил ему расписать в паре со мной стены герцогского кабинета – за немалое вознаграждение. Бресдин – супруга которого только что родила двойню – недолго думая согласился. Мы задумали изобразить любовные похождения Зевса: вооружившись кистями и красками, как когда-то в охотничьем домике в Моритцбурге и в летнем доме в Бург-Вайссинг, мы принялись живописать грозного бога в облике любвеобильного перепела, орла, быка, лебедя и золотого дождя. Когда мы начали работать, вокруг гремела стройка. Все ругательства или взрывы смеха пролетали через стропила и собирались под потолком, поэтому мы с Бресдином, как истые заговорщики, общались только шепотом. Вечером я докладывал герцогу о наших успехах – обычно это происходило в приватных покоях, и герцог сидел, погруженный в мечтания, или читал о своей доблести в «Книге добродетелей». Трудно сказать, что вернее говорило об иллюзиях моего патрона: его вера в правдивость моего живописного восхваления или его убежденность, что в это поверят будущие поколения.
– В будущем, – уверял его я, – никто не вспомнит о военачальниках и государственных деятелях. Лишь меценаты останутся в памяти поколений.
Когда библиотека искусств еще только начиналась, а зима захватила власть над горами, до герцога дошли печальные новости о его прежнем учителе и придворном художнике, Теодоре Альтманне. Куссмауль как раз показывал мне плотоядные шипы на своем хлысте (громко расписывая их достоинства, так чтобы слышали его дрожащие подопечные), когда через крепостной двор промчался Альбрехт Рудольфус. Пытаясь схватить меня за руку, он нечаянно ущипнул меня за шею. Я последовал за ним к фонтану, улыбаясь сквозь слезы боли.