Я мигом (прошу простить мне эту гиперболу) спустил ноги на пол и принял сидячее положение. Бьянка натянула на меня рубашку. Она кое-как притоптала мою всклокоченную шевелюру и плюнула на подол фартука, чтобы вытереть сон у меня из глаз.
– Ужасно выглядишь, – запричитала она. – – Ты когда в последний раз прогуливал расческу по этим зарослям? Уф, не зевай мне в лицо. У кошки из пасти и то приятнее пахнет. Нет, завтрака не будет. Ступай вниз. И побыстрее.
Едва переставляя ноги, я спустился по лестнице. Из мастерской доносились мужские голоса, низкий рокот, как в театре перед спектаклем.
– А, молодое дарование, – воскликнул очкастый джентльмен, обладатель (как я отметил) ярко-розовых губ. В мою сторону повернулась дюжина голов; взгляды уперлись в пустоту, потом опустились ниже. – Ну, давай заходи, мальчик мой.
Отец заметно расслабился с моим приходом, как будто кто-то перерезал натянутую проволоку у него в спине.
– Томмазо, – сказал он, – эти господа – из Академии искусств. Они пришли посмотреть на тебя.
Я видел, что наши гости передавали по кругу мои рисунки.
– Так что, Анонимо, – сказал один из них. – Вы пригласили нас для демонстрации. Давайте приступим.
– Или каков отец, таков и сын? – спросил другой. – Много обещает, но мало дает.
– Пусть он скопирует этот рисунок, – добавил толстый, как слон, третий господин, размахивая очередной Мадонной.
– Нет, лучше эту.
– Нет эту.
Чья-то сильная рука направила меня к столу. Кто-то пододвинул стул, мне в руки вложили карандаши. Не буду отягощать вас деталями этого представления. Собравшиеся столпились вокруг меня, загородив свет. У меня было странное чувство, словно я очутился на дне океана в окружении копошащихся осьминогов. Меня подстегивала только бешено дергавшаяся бровь отца, и вот из туши и мела на мольберте родился вполне сносный двойник Мадонны.
– М-м… неплохо. Для такого молодого…
– Конечно, оригинальная композиция…
– Вполне…
– То есть это клест или попугай?
– Явно ни то, ни другое.
– А этот кузнечик на втором рисунке – он слишком жирный.
– Слишком жирный для кузнечика.
– Ой, ну совсем не похоже.
Нехотя, придирчиво, чтобы продемонстрировать академическую разборчивость, академики обсуждали мои работы. Мой отец весь залился краской, видимо, припомнив прежние обиды. Он схватил меня за запястья.
– Разве этого недостаточно? – потряс он моими пальцами. – Взгляните на эти обрубки. Как могут они провести штрих без дрожи? Взгляните на его лицо. Джентльмены, мой сын – явление выдающееся. Это не просто очередной художник. Как говорящая обезьяна, это глашатай Природы, богатой на дива и чудеса.
Академики постепенно расходились, смеясь и фыркая на пороге. Остался только Сандро Бонданелла – богатый и набожный художник. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу и рассеянно пощипывая дряблые складки на шее. Он молчал, молчал и отец. Они перебрасывались этим многозначительным молчанием, пока все гости не разошлись. Потом они долго шептались, словно шпионы. Я сидел на ступенях и прислушивался к их разговору.
– Ему, конечно, потребуется костюм, – сказал Сандро Бонданелла.
– Серьезно?
– Ну, не могу же я представить его в рубахе и бриджах?
– Но я не уверен, что могу себе это позволить…
– Тс-с-с, друг мой! Чтобы взошел колос, нужно сначала посеять зерно.
В течение следующей недели мой отец продал многие вещи из своей коллекции (включая бронзовый письменный прибор в форме краба, в клешнях которого я любил ковыряться пальцами), чтобы заплатить за услуги портного. Меня привели в Олтрарно: я стоял на столе, и чахлый старик, от которого пахло плесенью, диктовал мои пропорции и размеры – сквозь булавки, зажатые во рту, – своему ретивому помощнику. В других обстоятельствах это было бы унизительно – зачем так открыто обсуждать человеческое уродство, – но портному это было нужно для дела, и еще меня потрясло, что, случайно ткнув мне в промежность, он назвал меня «синьором». После нескольких примерок костюм стал обретать форму. На груди, руках и ногах были пришиты синие бесформенные куски ткани (мне запретили их разглядывать). Портной отходил назад, квохтал – его щека почти касалась щеки ученика, – потом возвращался обратно, одергивал рукав или поправлял кайму, пока не достигал желаемого результата. Тем временем дома шлифовали мои манеры. Отец обучал меня проявлению почтения к вышестоящим, равно как и изысканным взмахам рукой, как будто я направляю к носу легкий запах духов.
– Папа, – спросил я. – Зачем мне все это надо?
Этот вопрос, повторявшийся достаточно часто, раздражал моего отца.
– От тебя же не требуют ничего невозможного, – был единственный ответ. Может быть, это упрямство, нежелание объяснить что к чему было лишь проявлением родительской заботы. Возможно, он хотел избавить меня от ненужного волнения перед важным событием. Если так, то он потерпел неудачу. Я впервые узнал, что такое жить в страхе. Мрачные предчувствия и неопределенность, зудящая парочка, как будто вгрызались мне в кожу, оставляли синяки у меня под глазами.
– Что у тебя за несчастный вид?! – сокрушался отец. – Подумай, скольким я жертвую ради тебя, неблагодарное ты дитя.
Но я ничего не мог поделать. Каждый раз, как к нам являлся Сандро Бонданелла, у меня перехватывало дыхание. С его белыми локонами, богатым костюмом и бегающими, торгашескими глазками он был похож на посланца другого мира, вселенной богатого покровительства и власти, пыль которой, казалось, сыпалась с его мантии. Сандро Бонданелла меня как будто и не замечал; все, что он говорил в моем присутствии, облекалось в иносказательную форму. Разговор шел о «проектах» и «покупателях». Потом, в один прекрасный день, пелена секретности наконец пала. Усевшись на лучший стул моего отца, художник провозгласил:
– Граф и его семья ожидают вашего визита. Он готов?
Отец, который неловко балансировал на краешке стула, облизнул губы. Он надул щеки и кивнул; на его щеке билась жилка.
Мое время пришло.
Конечно, Флоренция никогда не испытывала недостатка художников; но одаренных карликов здесь все-таки было немного. Так что банкир Госсерт объявил, что желал бы встретиться со мной. А через несколько дней его конкурент, Эрко-ле Марсупини, разодетый на грани вульгарности в жатый бархат, расшитый золотом, бросил мне флорин.
– Подумать только, в таком-то теле… – Он изумленно покачал головой, глядя на изображение его дочери, выполненное тушью. – У Аполлона есть чувство юмора.
Я стал знаменитостью наподобие выездного цирка: урод с талантом от Бога. Чтобы посмотреть на меня в синем костюме арлекина, на улицах собирались небольшие толпы. Наверно, им нравился этот парадокс – создание, вылепленное столь убого, с искаженными и кое-как слепленными пропорциями, и притом наделенное чувством прекрасного.
– Синьор Марсупини удовлетворен, – сказал Сандро Бонданелла, щурясь на кончики своих пальцев. – Уникальный контраст, так сказать, Формы и Предназначения оправдал все наши надежды на шумный успех.
Зимой меня приглашали во дворцы, где я развлекал богатых патронов, запечатлевая на бумаге персикового оттенка их неугомонных отпрысков и домашних зверюшек. На этих представлениях мой отец, раболепно исполнявший роль церемониймейстера, иногда трепал меня по щеке или ерошил мне волосы. Это было моим единственным вознаграждением – наслаждаться (пусть лишь на публике) привязанностью отца. Зрители не имели для меня значения: я думал только о ласковом слове, о снисходительной руке на плече и беглом взгляде, когда я решался оторвать взгляд от натуры и украдкой взглянуть на отца, на его раздувающиеся ноздри, на его опустошенные, безрадостные глаза.
В то время я еще не осознавал причудливую симметрию человеческой любви. Пока я старался сделать приятное Анонимо, он сам возвращал долги умершему отцу, Джакопо Грилле. Грилле считал его дураком, не способным увидеть свою выгоду, но сейчас отец доказывал обратное. В нем возродился коммерческий инстинкт; через много лет то же произойдет и с его малорослым сыном.